Надо полагать, не только поздороваться, если, конечно, верно дешифровать обоюдоострый смысл данного поэтического высказывания и вовремя вспомнить об ослепительной яркости утренних – выспавшихся! – объятий.
Самым нежным из «всего, что сказано о любви», Марина Цветаева считала стихотворение Анны Аматовой:
По твердому гребню сугробаВ твой белый, таинственный дом,Такие притихшие оба,В молчании нежном идем.
И слаще всех песен пропетыхМне этот исполненный сон,Качание веток задетыхИ шпор твоих легонький звон.
Стихи в самом деле замечательные, но не столько об интимном, сколько о преддверии к нему – пока еще не совсем исполненный сон лирической героини. Слава Богу обладатель шпор ведет даму в свой дом, а не как Лермонтов – незнамо куда, где «не тепла… светлица» и «не мягка постель». Конечно, влюбленная парочка собирается там не книжки друг другу читать, но и читать тоже, ведь оба поэты, и надо же о чем-нибудь говорить до и после.
Вообще интересно, что лучших русских стихотворцев любовная лихорадка охватывала именно зимой. Можно подумать, именно об эту студеную зимнюю пору им физически не хватало телесного тепла. Возьмите хотя бы Бориса Пастернака. По молодости лет он якобы намеревался в феврале
…достать чернил и плакать,Писать о феврале навзрыд, —
а в зрелые годы, в стихотворении «Зимняя ночь», все-таки проговорился, чем он, собственно говоря, занимался в предвесеннем месяце.
Мело, мело по всей землеВо все пределы.Свеча горела на столе,Свеча горела.
Как летом роем мошкараЛетит на пламя,Слетались хлопья со двораК оконной раме.
Метель лепила на стеклеКружки и стрелы.Свеча горела на столе,Свеча горела.
На озаренный потолокЛожились тени,Скрещенья рук, скрещенья ног,Судьбы скрещенья.
И падали два башмачкаСо стуком на пол.И воск слезами с ночникаНа платье капал.
И все терялось в снежной мглеСедой и белой.Свеча горела на столе,Свеча горела.
На свечку дуло из угла,И жар соблазнаВздымал, как ангел, два крылаКрестообразно.
Мело весь месяц в феврале,И то и делоСвеча горела на столе,Свеча горела.
Правда, нам могут возразить, что это были разные феврали и что днем – стихи, а ночью – «жар соблазна», но сути дела это не меняет – ни одно слово у подлинного поэта не бывает случайным. А ситуация с Пастернаком опять же напоминает лермонтовскую: съемный дом, где «то и дело» «на свечку дуло из угла». И так продолжалось весь месяц вплоть до марта, в самом начале которого дама, вполне возможно, простудилась, а взимопересечения рук и ног были отложены до ее полного выздоровления или до другой дамы. Более того, высказанные в стихотворении отношения высокими, как ни крути, не назовешь. На это как раз и указывают сплошные авторские «скрещенья». Относительно скрещивающихся рук и ног все ясно, «судьбы скрещения» – это чистая риторика, а вот о телесном слиянии душ не сказано ни слова. И это весьма соответствует – и данному виршу, и его автору.
Ведь именно из неуемной пастернаковской тяги к регулярно падающим башмачкам и восковым слезам, капающим на платье, и произошел эпистолярный – а вслед за ним и натуральный, – разрыв между ним и полувлюбленной в него Цветаевой. В ответ на сетования Бориса Леонидовича по поводу искушений, которым он подвергается, оставаясь один на все лето в городе, Марина Ивановна ответила резкой отповедью: «Ни одна женщина (исключения противоестественны) не пойдет с рабочим, все мужчины идут с девками, все поэты». (Дабы вместе с Цветаевой нас не обвинили в презрении к гегемону, скажем, что речь идет не о нынешних представителях передового класса, а о тогдашних, еще не имевших высшего образования.) Но, это к слову.
Зимней страстью обуян и лирический герой стихотворения Александра Блока «На островах», подтверждающий, между прочим, исключительно точное замечание Цветаевой о поэтах и девках:
Вновь оснежённые колонны,Елагин мост и два огня.И голос женщины влюбленный.И хруст песка и храп коня.
Две тени, слитых в поцелуе,Летят у полости саней.Но, не таясь и не ревнуя,Я с этой новой – с пленной – с ней.
Да, есть печальная усладаВ том, что любовь пройдет, как снег.О, разве, разве клясться надоВ старинной верности навек?
Нет, я не первую ласкаюИ в строгой четкости моейУже в покорность не играюИ царств не требую у ней.
Нет, с постоянством геометраЯ числю каждый раз без словМосты, часовню, резкость ветра,Безлюдность низких островов.
Я чту обряд: легко заправитьМедвежью полость на лету,И, тонкий стан обняв, лукавить,И мчаться в снег и темноту.
И помнить узкие ботинки,Влюбляясь в хладные меха…Ведь грудь моя на поединкеНе встретит шпаги жениха…
Ведь со свечой в тревоге давнейЕе не ждет у двери мать…Ведь бедный муж за плотной ставнейЕе не станет ревновать…
Чем ночь прошедшая сияла,Чем настоящая зовет,Всё только – продолженье бала,Из света в сумрак переход…
О самой интимности речи, конечно, в данном стихотворении не ведется, но даже оно, довольно откровенное для Блока и вообще для серебряного века русской поэзии не совсем характерно. Была другая эпоха. Ни о чем нельзя было говорить напрямую, это считалось немодным. Только обиняками, через цепочку ассоциаций и аллюзий, нагромождая один образ на кучу других. На это обратил внимание Наум Коржавин, наблюдая стихотворение Ахматовой «Песня последней встречи».
Так беспомощно грудь холодела,Но шаги мои были легки.Я на правую руку наделаПерчатку с левой руки.
Показалось, что много ступеней,А я знала – их только три, —Между кленов шепот осеннийПопросил: «Со мною умри!
Я обманут моей унылой,Переменчивой, злой судьбой.Я ответила: «Милый, милый!И я тоже умру с тобой…».
Это песня последней встречи.Я взглянула на темный дом.Только в спальне горели свечиРавнодушно-желтым огнем.
Изумительные начальные строки продолжаются, по мнению Наума Моисеевича, откровенной декламационной невнятицей театрального толка: «Уж слишком „в духе времени“ этот многозначительный, почти загробный голос (здесь все равно – слышащийся в ветре или слышимый сквозь ветер), жалующийся на свою переменчивую и злую (то есть не жалкую все же, а только сложно-красивую) судьбу».
Тот же Блок много чего понаписал о неземной любви, вечной женственности и прочих за (бес) предельностях и так все закрутил-запутал-заморочил, что тем самым задал работу не одному поколению ученых людей. И только благодаря творческому прозрению Венедикта Ерофеева нам наконец открылся великий смысл пусть всего лишь одной – зато блоковской! – поэмы «Соловьиный сад»: «Там в центре поэмы, если, конечно, отбросить в сторону все эти благоуханные плечи и неозаренные туманы и розовые башни в дымных ризах, там в центре поэмы лирический персонаж, уволенный с работы за пьянку, бл. дки и прогулы. … Очень своевременная книга». А напрямую об этом поэт-символист написать не мог, только с помощью иносказаний. Хотя, по-видимому, очень хотелось.
Если верить фото, Александр Блок – типичный «юноша бледный со взором горящим» из брюсовского стихотворения, однако на самом деле был он мужчина в самом соку, кровь с молоком, в полном расцвете сил. Все эти декаденты, сочинявшие стихи в духе пародии Владимира Соловьева на русских символистов:
На небесах горят паникадила,А снизу – тьма.Ходила ты к нему иль не ходила?Скажи сама!
Но не дразни гиену подозренья,Мышей тоски!Не то смотри, как леопарды мщеньяОстрят клыки!
И не зови сову благоразумьяТы в эту ночь!Ослы терпенья и слоны раздумьяБежали прочь.
Своей судьбы родила крокодилаТы здесь сама.Пусть в небесах горят паникадила,В могиле – тьма, —
так вот, все эти антихристы были за редким исключением особами крепкими, здоровыми, кряжистыми. «Да какие они декаденты! – говаривал по сему поводу Антон Чехов. – Это здоровенные мужики из арестантских рот». Слова Антона Павловича на свой лад подтверждает и Влас Дорошевич, бывший во времена оны «королем русского фельетона»: «Где декадент на виду, там беспременно в глубине сцены купец прячется. Декадент завсегда при купце состоит. Без купца декадента не бывает. … И каждый декадент, заметьте, тем кончает, что на богатой купчихе женится. Просто для молодых людей способ судьбу свою устроить».