собственных шагов не слыхать. И дыхания, – тоже. И штихеля в кармане стали будто резиновыми: ни звяканья, ни шелеста. Вся эта внешняя тишина оказалась тут лишь для того, чтобы услышать внутренний голос. И он заговорил безупречно ясно. Заставил что-то вспомнить. Ну, да. Перед тем, как свернуть налево, он заметил впереди явно особый камень, плотно одетый незапамятным лишайником. Будто с надписью. Слишком старинной. Решил, что это могилка чья-то, забытая всеми, а в действительности и наверняка, то был известный всем указатель. Конечно. Он, тот самый. «Налево пойдёшь»…
И куда теперь идти? Спустился с горы, обошёл её по кругу. Тропинок нет. И, – плоско всюду. Ни тебе обрывчика, ни уклончика, свидетельствующего о низке, в котором был бы овражек, а там, впереди его плещется речка Бородейка. Лес, лес, лес, только лес. То берёзка, то осина. Всё для того, чтобы размышлять, не делая больше ничего. «Налево, значит. Камень, значит. С надписью, значит: «налево пойдёшь»… Конь, значит… Всё сходится: на самом деле коня потерял», – смекнул Мирон. И пошёл, куда глаза глядят, во всю эту прозрачность.
Меж берёзкой и осинкой, годков где-то около двадцати, обнимая гибкими руками их стволы, стояла на цыпочках девица того же возраста, слегка покачиваясь взад-вперёд. На ней не было ничего из общепринятой одежды. Только русые волосы густо ниспадали с головы до пят, волнами распушаясь по всему телу. Тоненькие ободки из тех же волос вплетённые на уровне бровей и под грудью, изящный венок из лилий, вплетённый на уровне бёдер, – охватывали эту саму собой выросшую накидку, не позволяя ей отгибаться. Девица взирала вроде бы на Мирона-Подпольщика, но сквозь него, в бесконечность. Наш городской человек, потерявший коня и заблудший средь неведомого леса, заметил поодаль ещё одну девицу, столь же облачённую. И ещё. Их было не менее дюжины. Они двинулись к нему, окружили плотным кольцом, словно захватив его в полон, да повели сквозь лес. Куда ни глянь, всюду извивы русых волос с вкраплённой в них лиловостью, под ними извивы золотистых телес, да яркие пары васильковых глаз поверх всей этой волнистости. А вверху – берёзово-осиновая блистающая листва, слегка позванивающая, а под ногами ковёр из мягкого зеленовато-матового мха, слегка похрустывающего…
Как говорится, долго ли, коротко находился бывший гений от ваяния внутри столь обаятельного конвоя, но вот, передние девицы расступились, представляя взору заблудшего человека небольшую овальную полянку. Там, – на краешке широкого пня, оставшегося от спиленной двухвековой липы и тоже не менее двухсот лет назад, – сидит мужчина. Внешне трудно понять, кто он. Пожилой, вроде, если судить по седине. Но свежее лицо его почти не выдавало никаких складок. Одет он в нарядный крестьянский костюм середины девятнадцатого века и чиновничьи сапоги, той же эпохи, вычищенные до блеска. Можно было его принять либо за чудаковатого отставного вельможу, либо за старца-отшельника. Он глянул исподлобья, поманил к себе Мирона-Подпольщика указательным пальцем левой руки, как это делают люди, имеющие власть.
– Присаживайся, – сказал он, указывая на свободные места обширного пня.
Уже действительно изрядно уставший путник с готовностью опустился на сидение, что и высотой-то было со стул. Пока он садился, пристально и профессионально вглядываясь в текстуру пня, да снова поднял глаза, – от девиц не осталось ни следа, но зато ходил туда-сюда огромный золотистый лев, будто кто его запер в тесной клетке.
Мирон инстинктивно сунул сильную руку в карман, где покоились его штихеля.
– Покажи-ка, что носишь с собой, – попросил человек, внешне похожий на пожилого вельможу, – если не слишком большая тайна.
Мирон вынул орудия скульптора из правого кармана, косясь на льва. Протянул к незнакомцу.
– Вот.
– Железки, что ль? А почему гнутся?
Штихеля на самом деле свисли с жёсткой ладони скульптора, будто ремешки. Сюрреализм какой-то. Мирон потряс ими. Они вяло затрепетали в воздухе.
– Ф-ф! – воскликнув междометием, он глянул туда, где только что был лев, но там лишь сияли белизной берёзы да блистали серебром осины.
– Ф-ф, – уже тихо повторил он.
Положил инструменты на пенёк. Поднял за кончики. Мягкость аннулировалась. Стукнул ими друг об дружку. Донёсся давным-давно знакомый звон.
– Да ты, видать, волшебник, – заявил человек, похожий на свежего старца и на отставного чиновника высшего звена.
– Нет. Тут что-то не то, – недоумевающе молвил ваятель и достал из левого кармана камешек.
– А, знакомый цвет, – сказал человек, пока оставаясь в неузнаваемости относительно своих занятий. – Догадываюсь, почему ты здесь очутился…
– Я тоже. – Мирон снова сунул штихеля в карман. – Нет, если тебе нужны эти орудия труда, возьми. – Он принялся опять их вытаскивать. Те звенели в знакомом ему тоне.
– Оставь. Это я так, из любопытства спросил. Железками-то чего вытворяешь?
– Скульптор я.
– А. Ваятель, значит. Истуканов, что ли делаешь?
– Можно и так сказать.
– Язычник, значит.
– Язычник? Почему? Крещённый я.
– Хе. Крещённый язычник. Да. Может, оно будет правильнее.
– Как это язычник-христианин? Такого не бывает. Тут либо, либо.
– Да. Либо, либо. Но можно и посмекать о том.
– Посмекать?
– Человек глазами познаёт естество материально, а сердцем – духовно. Он в природе ощущает присутствие духа. Духовное чувство, никогда не отпускающее, дисциплинирует людей, заставляет относиться ко всему бережно, осторожно, иногда опасливо, но всегда с большим уважением и даже любовью. Священный лес, священная река, священное озеро, священное животное. Ведь к священному нельзя относиться грубо, чисто потребительски. Потому что у него есть достоинство. Его надо любить. Благоговеть перед ним. Вот и реки, леса, озёра, имеющие достоинство, не замусорены или изрыты, одним словом, не поруганы. Они сверкают чистотой, блистают свежестью.
Мирон огляделся по сторонам, оценивая чистый и прозрачный лес.
– Ага, – сказал он, улыбаясь.
– И вот, я думаю, познанию Единого Бога Творца, язычество не мешает. И, тем более, познанию Царства Божьего, Небесного. Люди ведь верят вообще в существование духовного мира. Он для них реальный. Таковая вера, таковое ощущение мира важнее всего. Это подобно познанию математики. Ведь, чтобы понимать высшую математику, надо сначала выучить математику низшую, простые арифметические действия. Затем алгебру, а там уж и высшая математика подоспеет. С религией то же самое. Язычники освоили понимание духовного мира на его первичной ступеньке. Они его знали, как таблицу умножения. Оттого и произвёлся весь их пантеон. Чего плохого в таблице умножения? Она разве мешает высшей математике? И потом, весь их пантеон – плод мифологического мышления, мышления поэтического. В конце концов, ведь всю природу с её жизненным духовным насыщением дал нам Господь Бог. Зачем биться с природным духом жизни?
Мирон лишь глубоко вздохнул.
– Так вот, – сказывал странный человек, – Надо только усиливать столь необходимое всем людям бодрствующее