восприятие духовного мира. А бодрствующему внятию этого мира, чувству священности помогает именно одухотворение всего естества, окружающего нас. Дух ведь всюду. Он веет, где хочет. А когда человек утрачивает непрерывное духовное ощущение окружающей его природы, он легко лишается и познания Единого Бога Творца, он лишается и Царства Божия, который внутри него.
– И как его усиливать? – Мирон вознёс пальцы рук ввысь.
– Просто нельзя терять духовного ощущения никогда. – Старец поглядел туда, куда утыкались пальцы Мирона, и обвёл взглядом всё окружение. – Конечно, в наши дни… в ваши… в наши и в ваши – только у монахов это восприятие соблюдается непрерывно, поскольку они выбрали путь подвижничества. Но как быть остальным людям? Остальные люди легко расстаются с ним, и это лёгкое, незаметное отнятие духовного зрения слишком явно происходит на наших глазах. Всюду набирает силу скептицизм и потребительство, которые попросту опьяняют людей. Да и прямое пьянство как апофеоз потребительства, оно привилось настоящей эпидемией. Какое восприятие духовного мира может случиться у человека с застланным сердцем? И на этой благодатной почве ещё больше возрастает атеизм, он уверенно побеждает вообще всё, что связано с духом, бросает тень всюду, где бы дух ни проявил себя. Отвергает его подчистую. Потребительский атеизм успешно борется с любым религиозным проявлением.
– Рушит и поругает символы религии, да? – Язычник-христианин потрогал в кармане малую киянку.
– Именно. Нельзя поругать святыни. Никому. Любые. Потому что святыня – то, что человек любит, благоговеет перед ним, иначе говоря, обожает, в полном смысле этого слова. Обожает. Скажи, какое желание возникает у человека в тот миг, когда оскорбляют его любимую женщину, любимого дитя? У него появляется желание жёстко ответить на оскорбление, бывает до того жёсткое, что хочется даже убить оскорбителя. На то и живёт святыня, чтобы оберегать её. Есть для человека также священные предметы, символизирующие любимых людей, любимые представления о мире, любимую страну. Таковыми могут быть памятные изображения разного свойства, а случается даже простая пуговица от пиджака любимого отца. Символ любимого – та же святыня, что и сам любимый. Надо иметь бодрствующее чувство священности, ибо оно есть самое главное чувство человека. Его можно растить, развивать, совершенствовать. Обогащать более возвышенным значением. А лишившись его, человек перестаёт быть человеком. Он обращается даже не в животное, он становится машиной.
– Не смею не согласиться, – сказал бывший скульптор. Пожалуй, твоё мнение ложится мне на душу. – Язычник-христианин даже воодушевился. – Ну так давайте будем уважать это чувство в себе, уважать в других людях! – Воскликнул он. – Давайте будем объединять эти чувства во всех проявлениях. По отношению к человеку, к природе, к Богу Творцу всего что есть, ко всему, что несёт в себе их символы. Тогда действительно возникнет общее усилие, а оно-то и позволит нам воспринять духовный мир во всей его полноте, что соответствует поистине человеческому назначению.
– Ты хорошо закончил мою мысль. Понял, значит.
– Как мог.
Старец глянул на камешек, вынутый Мироном из кармана.
– А вот камешек-то похож на мой, давнишний. Молево, – произнёс он с задумчивостью.
– Что? Что за молево?
– Угу. Камешек так называется. В Пликапике нашёл?
– Где-где? А, да, в нём, родимом. Возница наш именно так его назвал, когда мне зачем-то понадобилось его спросить о том. В Пликапике.
– Ты тоже, и я тоже. Знатное Молево. Рабочее. Правда, без вдохновения не действует. Да. Всё переменилось во мне из-за его работы. Нет, сам-то я остался прежним. Вот он, каким был, таким и остался. Поведение изменилось. И побуждения обновились. А потом, когда я захотел вернуться в свои места, запропастился сам куда-то в неведомое. Вот и живу тут. Должно быть, это и есть мои места. Ну, ты посиди, отдохни, а я пойду.
Неизвестный мудрец встал, отдалился, да вовсе сошёл на нет меж берёзок и осин, подобно здешним девицам, приведшим сюда Мирона, и золотистому льву, невесть откуда взявшемуся. Или просто растворился в священности окружения, о котором говорил.
«Отдохни, – повторил про себя человек, лишённый коня, – отдохни». Это слово обрело у него новый смысл. Отдохнуть, значит отпустить однажды пойманное вдохновение. Он и отпустил его. И полянка настолько опустела, что невольно закралось колкое ощущение лишённости всего, включая себя. Гнетущая оставленность придавливала его тело к срезу двухвекового дерева, внезапно очутившегося совершенно свежим. Будто спилено оно часок-другой назад. Только опилок нет. Запаха тоже. Мирон погладил шершавую поверхность пня. Слева направо, справа налево, кругами, спиралью. Что теперь искать? Коня? Путь? Или поначалу впрямь себя найти? Он похлопал по своему туловищу, рукам, ногам. И по голове. Вроде нащупал себя и будто опознал, поскольку был в рассудке. Но не понять, прежнего себя отыскал или немного изменённого. Не знал, как вести этого себя. Закралось недоумение. Вот что, оказывается, утерялось. Поведение сгинуло. Нет поступков. Сидеть, стоять, ходить, скакать, радоваться, печалиться, упиваться словесами, погружаться в молчание?.. Что делать то?! Пришло эдакое беспоступочное состояние всего сознания, то, что нельзя назвать ни нерешительностью, ни леностью, ни безучастием или безразличием. А беспокойство, напротив, набирало волнения, возрастало давлением, разогревалось тревогой. В конце концов, его одинокая душа наполнилась топким жаром.
Мирон застонал, удушаясь и обжигаясь смятенной мыслью, пробовал всё-таки отыскать собственное поведение, слегка поёрзав на пне. Затем, будто почуяв некий позыв, он встал и пошёл, как говорится, потупив взор. Изредка заставлял себя усмехаться. Ничего не замечал вокруг. Благо, подножие лесное оказалось ровненьким, мягоньким. Даже споткнуться не обо что. А стволы молодых берёзок да осин, словно сами расступались перед человеком. Штихеля в кармане снова перестали звенеть, изгибаясь да скручиваясь, будто верви…
Тут снова появилась дюжина девиц, укрытых вместо общепринятой одежды – собственными прядями русых волос, волнами ниспадающих по всему телу, да венками из лилий, вплетённых на уровне бёдер. Они снова создали своеобразный конвой с целью увести путника к назначенной цели. Мирон, глянув на них, ничуть не удивился, а лишь усмехнулся. И тут же поймал ещё одну мысль по проводу жертвенности, связанной именно с женщинами. Его и раньше время от времени занимал женский вопрос. По-видимому, холостяцкий образ жизни всегда его ставит. Будто бы есть в этом образе некая свобода в поведении. Но она явно ущербная. Почему? Да потому, что в ней нет места для возможной жертвенности. А без неё действительно свобода несовершенная, неполная. Дюжина девиц, не останавливая путь, заключила вокруг него хоровод, вырисовывая стопами своими некую циклоиду. А он мысленно продлил беседу с оставленным на полянке старцем и с самим собой, да несколько в новом ключе.
– Обычно всегда в нашей жизни мужское приносится в