чертей всехъ выведу…Бобок…бобок…бобок!..Пожары…революции…Порок – вдоль-поперекКто это?… «Бесы»? Стойте же!Бобок, бобок, бобок…И далее он бросилсяСо всех безумных ног,Крича, вопя неистово:«Бобок, бобок, бобок!»10
В стихотворении «На союз Ф. Достоевского с кн. Мещерским» Минаев увидел в авторе «Бесов» предел человеческого и писательского падения:
…Две силы взвесивши на чашечках весов,Союзу их никто не удивился.Что ж! первый дописался до «Бесов»,До чертиков другой договорился11.
Роман «Бесы» русская демократическая общественность склонна была воспринимать как творческое поражение писателя, как дело до такой степени грязное, что отмыться писателю никогда не удастся. Роман дал леворадикалам возможность испытать широкий спектр чувств – от презрения и превосходства до ненависти и вражды.
«Дневник писателя» и «Братья Карамазовы», вызвавшие огромный шквал критики, как серьезной, содержательной, так и сокрушительной, ругательной, все же поставили предел нападкам на автора – ни острых пародий, ни желчных стихотворных обличений не последовало, разве что единичные жалкие всхлипы. Сатирикам и пародистам, памфлетистам и простым оскорбителям стал как будто внятен калибр этого писателя, его масштаб – на фоне которого рифмованная сатира или стихотворный анекдот выглядели мелко и плоско, и никак не могли подняться до уровня ругаемой прозы, дотянуться до нее.
Когда Достоевского не стало, величина его личности, объем его творчества стали осознаваться особенно остро, и это не было только данью памяти и влиянием минуты. «В последние годы, – писал Н.Н. Страхов, – Достоевский приобрел стариковскую уверенность и твердость в писании, выступал с настоящим авторитетным тоном, простым и живым, и поэтому производил могущественное впечатление. Точно так и его романы всегда стояли в первом ряду художественных произведений текущей литературы, были выдающимися ее явлениями. Размеры же всей этой деятельности были необыкновенные; никто еще из наших крупных писателей не писал так много. Поэтому понятно, что для многих читателей со смертью Достоевского сошла в могилу огромная доля, чуть не половина наличной литературы»12.
Авторы, читавшие свои стихи и говорившие речи у могилы Достоевского в день его невиданно многолюдных похорон, несомненно чувствовали и понимали это. «Начали говорить речи и читать стихи. Желающих было так много, что не всем удалось исполнить это желание»13.
От января 1846 года, когда был сочинен пасквиль «Витязь горестной фигуры…», прошло всего 35 лет. Что стало с прыщом на носу литературы? О Достоевском говорили теперь совсем в другом тоне, другими словами, с другим отношением.
…Усни же, гений наш! Не зависть здесь тебя,А чистая любовь сердечная хоронит!..Отсюда всяк пойдет, в душе своей скорбя,А здесь на прах слезу горячую уронит!..14
Это был мощный ответ авторам пасквиля. Дело было не в качестве простодушных стихов малоизвестного автора. Дело было в оценках. Не прыщ, но гений, не зависть, но любовь. Не стоя на коленях, но сердечно преклоняясь перед прахом. Получалось так, что, высмеивая претензии молодого Достоевского на вселенскую славу, авторы сами напророчили ему её – и слава, на момент кончины писателя пока еще всероссийская, легко догнала его. Младший современник Достоевского поэт Семен Надсон посвятил ушедшему гению прощальные строки:
…И счастлив тот, кто мог и кто умел любить:Печальный терн его прочней, чем лавр героя,Святого подвига его не позабытьТолпе, исторгнутой из мрака и застоя.На смерть его везде откликнутся друзья,И смерть его везде смутит сердца людские,И в час разлуки с ним, как братская семья,Над ним заплачет вся Россия!..15Впереди была слава мировая.Поэзия Серебряного века:«Он ЖИЛ СРЕДИ НАС… ОН НАШ…»
Литература Серебряного века, при всем огромном разнообразии и непохожести ее авторов друг на друга, так или иначе вся вышла из творчества Достоевского. Его романы, его образы, его эстетика и стилистика стали живой водой и вдохновенным источником для волшебной поэзии Серебряного века; лучшие поэты той поры смогли увидеть в создателе «пятикнижия» своего предтечу и учителя. Феномен столь мощной связи литературных поколений сказался еще и в том, что для выражения чувств и мыслей о Достоевском поэтам понадобились не только и не столько стихи, благодарные и признательные, сколько эссе, трактаты, очерки и литературные исследования. Поэты превращались в философов и теософов, философы – в поэтов.
Работы Анненского, Мережковского, Волынского, Розанова, Льва Шестова, Булгакова, Вяч. Иванова, Бердяева, высказывания о нем Блока и Белого стали в истории русской культуры новым этапом в осмыслении творчества Достоевского16. Никто при этом не становился на колени, никто не ощущал себя адептом или эпигоном.
Ярчайший представитель литературы Серебряного века, один из основателей русского символизма, поэт, писатель и философ Дмитрий Мережковский вскоре после смерти Достоевского замечательно выразил это общее чувство: «Тургенев, Лев Толстой, Достоевский – три корифея русского романа… Достоевский роднее, ближе нам. Он жил среди нас, в нашем печальном, холодном городе; он не испугался сложности современной жизни и ее неразрешимых задач, не бежал от наших мучений, от заразы века. Он любит нас просто, как друг, как равный, – не в поэтической дали, как Тургенев, и с высокомерием проповедника, как Лев Толстой. Он – наш, всеми своими думами, всеми страданиями. “Он с нами пил из общей чаши, как мы, отравлен и велик”17. Толстой слишком презирает “гнилое” интеллигентное общество, чувствует слишком глубокое отвращение к слабостям грешных людей. Он отталкивает, пугает своим презрением, своею грубостью в суждении о том, что все-таки останется людям дорого и свято, несмотря ни на какие нападки. Достоевский в некоторые минуты ближе нам, чем те, с кем мы живем и кого любим, – ближе, чем родные и друзья. Он – товарищ в болезни, сообщник не только в добре, но и во зле, а ничто так не сближает людей, как общие недостатки. Он знает самые сокровенные наши мысли, самые преступные желания нашего сердца. Нередко, когда читаешь его, чувствуешь страх от его всезнания, от этого глубокого проникновения в чужую совесть. У него встречаешь тайные мысли, которых не решился бы высказать не только другу, но и самому себе. И когда такой человек, исповедавший наше сердце, все-таки прощает нас, когда он говорит: “верьте в добро, в Бога, в себя”, – это больше чем эстетический восторг перед красотой; больше чем высокомерная проповедь чуждого пророка.
Достоевский не обладает гармонией, античной соразмерностью частей – этим наследием пушкинской красоты, – всем, чем так богат автор “Отцов и детей”. Нет у него и стихийной силы, непосредственной связи с природой, как у Льва Толстого. Это – человек, только что вышедший из жизни, только что страдавший и плакавший. Слезы еще не высохли у него на глазах, они чувствуются в голосе; рука еще дрожит от волнения. Книги Достоевского нельзя читать: их надо пережить, выстрадать, чтобы понять. И потом они уже не забываются»18.
Это был не просто очерк, не просто эссе. Это был гимн Достоевскому от лица всего поколения, от