Вот-вот сейчас пальнёт в меня! -
Я взгляда отвести не смею
От круга тусклого огня.
Оцепенелого сознанья
Коснётся тиканье часов,
Благополучного изгнанья
Я снова чувствую покров.
Но, сердце, как бы ты хотело,
Чтоб это вправду было так;
Россия, звёзды, ночь расстрела
И весь в черёмухе овраг.
Это становится тайной русской эмиграции; эти стихи не были положены на музыку – это было бы кощунство; эти стихи произносятся русской эмиграцией в темноте; но подпадают этому настроению почти все. Сам Антоний Храповицкий в 1929 году мечтал о том, чтобы его похитили, как генерала Кутепова, и, может быть, и ему пришлось бы тогда пострадать за свои убеждения, так как “благополучное изгнание” оборачивалось внутренней пустотой. Оно оборачивалось никчёмностью и, пожалуй, всё-таки некоторой бесперспективностью – не видно дороги вперёд и слишком больно оглядываться назад. И получается, что вокруг человека стягивается какая-то серая мгла и пути не видно.
Ещё пройдёт лет семь-восемь, когда эмигрантский менталитет будет бороться с разными искушениями. Искушение скорого возвращенчества довольно быстро пройдёт; будет искушение примиренчества, но это уже либо явно социалисты, как Святополк‑Мирский, или это опять-таки мечтатели – а вдруг всё изменится.
Бердяев и его журнал “Путь”, и Пётр Иванов, и так далее – это не мечта. Бердяев был, несмотря на свои очень крупные срывы в православной догматике, и несмотря на некое подобие нервной болезни, что-то вроде эпилепсии, в смысле его взгляда рассуждающего, то есть рассуждающей части души, - он был человек едва ли безукоризненный, в том смысле, что дух его был как раз захвачен этой рассуждающей частью души. Бердяев был, конечно же, человек душевный, но относился к разряду таких обобщенных рационалистов. С Бердяевым “было принято не соглашаться” (И. Шаховской) и, однако же, его журнал “Путь” читали все.
Бердяев в это время много пишет и пишет серьёзно и, хотя он дожил до послевоенных лет, но именно в эти двадцатые годы ему принадлежит два крупных акта. Во-первых, он сразу же после получения Декларации митрополита Сергия в 1927 году выступил с большой статьёй в защиту Сергия и его пути; и как только был организован Патриарший приход Парижский на Рю Петель, он сразу же туда перешел. Как и Пётр Иванов, как Надежда Андреевна Соболева, будущая Силуана, как архимандрит Афанасий Нечаев, ставший и настоятелем этого прихода. Для многих этот приход на Рю Петель был как бы расширением России, островком России посреди Парижа, и они бежали туда не потому, что точно знали, что такое благодать Святого Духа, то есть не по церковному сознанию, а по сознанию патриотическому.
Бердяев последнее свое ясное исповедание сформулировал только в 1944 году, когда перешел перелом в ходе войны. На собрании памяти патриарха Сергия выступил с речью, где прямо сказал, что другой России, кроме той, что на территории СССР, нет и не будет.
Мечта-то заключалась в том, что Россию многие надеялись унести в кармане у себя. В этом отношении в набросках Булгакова мы читаем абсолютно правильно, то, что потом было включено в фильм “Бег”, что выпросить можно деньги, выпросить можно власть, но нельзя выпросить родину: родина - это то, что “не умещается в шляпу”. Эмигрантский менталитет надо брать как природу, как целостное во всём его разнообразии; и эмигрантский менталитет без Бердяева – это, вообще, нечто урезанное и то, о чем не стоит и говорить. Главные философские силы, именно в этом вопросе - отношения к России и ее пути, - занимали позицию, близкую к Бердяевской. Например, Лев Платонович Карсавин, Николай Александрович Бердяев, и отчасти, Семён Людвигович Франк.
Литературно эта часть эмиграции своего бессмертного выражения не получила, но не всё выражается в литературе, как сказано у Горького – “не вся земля в твоём участке помещается, маленько и опричь его осталось”. Так и тут - не весь эмигрантский менталитет умещается в эмигрантской литературе.
Так как мы изучаем литературу в свете Христовой правды, то нам нужно знать фон и знать тот “маточный раствор”, из которого кристаллизуются некоторые кристаллы духа.
Лекция №19т(№54).
Вновь в Отечестве. Литературно-общественная ситуация и правительственная политика 1930-1939 годов.
1. Конец демократии – тактика унификации (тоталитаризма); “закручивание гаек”. Установление ССП[228].
1934 год – первый Всероссийский съезд советских писателей: председатель Горький (Горькому выдан членский билет №1, так же как партбилет №1 был только у Ленина).
Комментарий к п.1.
Хотя Союз писателей был организован в 1918 году, куда был принят и Горький по рекомендации Балтрушайтиса и Ходасевича, но у этого Союза совсем другой устав. В 1934 году ССП (Союз советских писателей) снабдили новым уставом и билет №1 выдан Горькому. ССП отныне – единственная общепризнанная писательская организация; все остальные могут быть только нелегальными, и все они подлежат статье АСА (антисоветская агитация). И только в 1934 году организуется Литературный институт, которому после смерти Горького присваивается его имя.
Именно поэтому, начиная только с 1934 года (не с 1930) русской литературы больше нет на территории Советского Союза (даже по имени), а есть литература только советская.
2. Уход части русской литературы в подполье: Осип Мандельштам, Николай Клюев, Константин Вагинов; подпольный Булгаков.
3. Андрей Платонов. Творческая судьба и личная трагедия Андрея Платонова (от “На заре туманной юности” к “Котловану”).
После массовой высылки 1922 года - разве что выслали Троцкого (1929 год), остальных перевозили нелегально. Надо сказать, что и высылали тоже проверенных. В сущности, после 1922 года Замятин писал мало (почти ничего), была написана пьеса “из Испании” (как бы) – времен испанской инквизиции, но она драматургически не сильная. За границей Замятин практически ничего не пишет, как, впрочем, и Куприн, который за границей оказывается абсолютно бесплоден (уехал в 1919 году, в общем потоке).
Чрезвычайно вовремя умирает Волошин в Коктебеле в 1932 году – он так и не стал советским писателем; он так и остался внимательным и очень вдумчивым аутсайдером. Жизнь Волошина в Коктебеле, начиная с 1927 года, - это доживание.
Тем более Андрей Белый. Он ведь тоже пытался эмигрировать где-то в сентябре 1921 года, незадолго до переезда Цветаевой, а в 1923 году его с его полного согласия репатриировали обратно и дали ему дожить тихо‑претихо. Как писала Цветаева (за границей) – “пишет много, печатает мало и порядочно забыт” (предсмертная книга А. Белого “Мастерство Гоголя” – очень слабая).
В 1934 году идет разгон всех литературных групп, вплоть до остатков сменовеховцев. Например, был такой средненький поэтик народного направления Клычков, входивший когда-то в группу Есенин, Клюев, Городецкий. Где-то в 1924 году Клычкова и Есенина судят “народным судом” и прощают. В 30-е годы жена этого несчастного пишет товарищу Сталину патриотические и верноподданнические письма и особенно упирает на то, как их малолетние дети в каждом случае, где требуется какой-то вопрос, то они всегда вопрошают так: А как ты думаешь, как здесь бы считал товарищ Сталин? И это она пишет и посылает, но это не помешало дать Клычкову 10 лет без права переписки, то есть расстрел.
Первый Всероссийский съезд союза писателей со всеми льготами, столовыми, ателье, закрытыми распределителями и так далее, то есть с системой подкармливаний. К этому времени уже прошли два голода: первый искусственный 30-го года – центрально-российский и голод 1931-1932 годов на Украине – уже настоящий.
Собственно спецраспределители утратили основное значение только за два года до войны, где-то в 1939 году; а начиная с коллективизации конца 1929 года, вся страна была посажена на голодный паёк и подкармливание шло за верную службу. То есть, то, что завещал Ленин, что основная принудительная мера есть хлебная карточка, здесь это было выполнено полностью.
Новый союз писателей, где билет №1 достался Горькому и задача этого союза писателей с новым уставом, чтобы у руководства стояла одна посредственность, чтобы они были не выше Горького. Поэтому в руководстве союза даже не Серафимович, автор “Железного потока” и даже не Паустовский, а руководят там кроме Горького Константин Федин, Фадеев, даже не Тихонов, когда-то руководивший “Всемирной литературой”. Даже Алексей Толстой выступает в роли старого барина, но только терпимого, то есть подкармливали его так, что он был миллионер, но к руководству не допускали. Толстой занимал, так сказать, позицию официальной единицы и, отчасти, был личным шутом Сталина[229].