Шрифт:
Интервал:
Закладка:
1. Литература в эмиграции или эмиграция литературы? Проблема эмигрантского менталитета. Исповедь Шмелёва.
2. Ещё об эмигрантском менталитете. Ранне‑эмигрантская эйфория.
3. Конец эйфории и начало серьёзности. Борис Зайцев, “Афон”. Его же "Спас на крови", неоконченная повесть.
4. Русская ностальгия. “Расстрел” Набокова.
Менталитет эмиграции и, вообще, та маточная среда, которая его порождает, как раз и складывается примерно в 1922 году, когда смешались разные пласты эмиграции, то есть, эвакуанты из Новороссийска 1919 года; эвакуанты из Крыма (глубокая осень 1920 года); отдельные выезженцы в течение 1921 года[227] и, наконец, массовая высылка 1922 – 1923 годов.
Для русской литературы и, ещё шире, русского менталитета вообще характерно вполне определённое отношение к эмиграции, в том числе и политической.
Лучше всего это выражено у Достоевского в “Преступлении и наказании”; когда Порфирий уговаривает Раскольникова и на полу‑шуточный, задорный вопрос его – “а ну как я убегу?” - отвечает – “Нет, не убежите. И чту в бегах? – в бегах трудно и гадко”. Это, между прочим, русское общество запомнило: в бегах трудно и гадко – это раз. И второе свидетельство, подобное ему и тоже в “Преступлении и наказании”, – “а Ваш ли там воздух?” Это второй вопрос – а Ваш ли там воздух? Именно касательно заграницы.
Зачем бегут? Если людей высылают, то это – совсем другой менталитет, это – совсем другое. А вот если они бегут сами! Здесь можно насчитать около пяти типов менталитета. В русском языке существует понятие “побега”: бегут из тюрьмы, бегут из ссылок. Но такой побег – это всегда продуманный акт, это как раз – акт политического эмигранта, когда человек бежит, имея в виду определенную деятельность, то есть, побег есть часть его политической деятельности. Для подавляющего большинства русской эмиграции это был “не тот случай”. Был, конечно, организован какой-то РОВС, ТРЕСТ у Кутепова, но это всё – нужды ради, чтобы чем-то заняться. А ближе к тому, как в рассказе “Тэффи” генерал говорит – “все бы хорошо”, глядя на Елисейский поля в Париже, “а что делать?” (“Ке Фэр”).
Второй случай эмиграции – это переселение и переезд. Но это тоже осуществляется сознательно в спокойной обстановке, как Версилов, например, у Достоевского чуть не переехал в Европу насовсем. То есть, это всегда взвешивают, сравнивают: по пословице – рыба ищет, где глубже, а человек – где лучше. Нечто подобное переезду в отдельных случаях было; например, Георгия Иванова и Ирины Одоевцевой, к тому времени его жены. Они именно переехали, учитывая, что отец Ирины Одоевцевой, довольно известный адвокат в Риге, имел прочное дело. То есть, они переехали, чтобы спокойно жить в комфортабельных условиях. Но это отдельный случай. (Даже дядя Набокова Василий Иванович Рукавишников имел неосторожность подарить итальянское имение кому-то из иностранцев, а российское – своему племяннику Владимиру, а надо было сделать наоборот; но они не были прозорливцами).
Существует еще такой фактор, как организованный отъезд. Этот организованный отъезд: два парохода, отъезд Цветаевой, то есть действие, согласованное на самых верхах; и ясно, что этот организованный отъезд на государственные советские деньги - он имел совершенно продуманный план, но не эмигрантов, а Советского правительства.
Четвёртое – это стихийная эвакуация из Новороссийска, из Крыма. Тогда люди были как щепки, гонимые потоком. Это примерно так, как бежали из Москвы в 1812 году, когда ждали французов. Жюли Друбецкая, например, говорит, что “я еду, потому что все едут, я же не Жанна д’Арк и не амазонка”. (“Война и мир”, ч. III). Большинство таких барынь, барышень и бар ехали сначала на английских судах из Новороссийска, а потом с Врангелем - и даже с собачками, как вспоминает Вениамин Федченков, именно потому, что каждый из них не Жанна д’Арк и не амазонка.
И последнее, что оказалось самым духовно-продуктивным, это отъезды конца 1922 года и в начале 1923 года - индивидуальные отъезды. Это то, что удивительным образом предсказал Розанов, но только по другому поводу – “бежать бы вот и реветь, как зарезанная корова”. Они уже переезжали, так сказать, всякими правдами и неправдами: некоторых депортировали, кое-кто бежал по льду через Финляндию и так далее, то есть, это были люди, которые хлебнули большевизма; они уже бежали, зная, откуда бегут, и не зная, куда. Так убежал Бунин, и особенно Шмелёв.
Шмелёв, пожалуй, был наиболее ярким выразителем этого пятого типа бегства. Есть замечательный человеческий документ – это его письмо советскому деятелю средней руки Ангарскому-Клестову. Ангарский-Клестов как раз тот деятель, по чьему поручительству Шмелёв официально покинул границу СССР. Шмелёв действительно рассчитывал вернуться: тогда отпускали по так называемому – “для устройства литературных дел за границей”. Так уехал МХАТ (тогда МХТ) в полном составе: два года пропутешествовал и вернулся; Шаляпин в начале уехал на гастроли, уже будучи народным артистом СССР.
Шмелёв уезжал тоже именно так, многие так делали; но, например, отказался от уже полученной визы Фёдор Соллогуб. Шмелёв нормально на поезде переехал в Берлин в январе 1923 года. Когда он после Крыма в 1922 году выяснял, где его сын, то ему сказали, что сын выслан на север; но в Париже Шмелёв встречает человека, кое-как выбравшегося из России и который сидел вместе с Сергеем Шмелёвым в Феодосийской тюрьме и узнал, что еще в январе 1921 года Сергей Шмелёв был расстрелян.
Расстрелы тогда шли повальные; и в книге “На рубеже двух эпох” Вениамин Федченков пишет, что иногда уцелевали и “расстрелянные”. Но Сергей Шмелёв был действительно расстрелян и по этому поводу его отец пишет: “В далеком Париже нашелся человек, и он мне рассказал о последнем часе. В конце января 1921 года, когда в час ночи повели моего мальчика из казарм, вывели и где-то убили. Тогда я понял, что ничего уже у меня не остается в жизни и у меня уже нет воли отвечать на жизнь, на все ее прошлые задачи, мне поставленные; у меня как бы произошел разрыв с жизнью и с прошлым. Я очутился в пустоте и лишь принимая день за днем, изживаемые мной, как случайность. Ехать мне в Россию уже не для чего”.
Конечно, это тот случай, когда человек свое горе воспринимает в первую очередь и оно для него заслоняет общее горе.
“У меня нет воли к жизни и мне многое безразлично, а собрать волю и поехать в Россию для того, чтобы сидя в комнате писать неизвестно для чего, ибо меня там не услышат, ибо и не могут там теперь говорить то, что еще нахожу нужным говорить: так не для кого писать” (курсив – В.Е.).
Это второй фактор – нет читателя. Михаил Булгаков ответит в свое время, что русскому писателю там (за границей) делать нечего, то есть он прекрасно знал, что читатель его есть; да, он его не видит, тот прячется; но читатель есть, и он знал, для кого он пишет.
“Идти в моем состоянии, уйти в условия жизни, убившей моего сына; идти, чтобы со стиснутыми зубами молчать и …чего ждать?… Здесь, в иной обстановке, я еще могу, не напрягая воли, что-то писать, чем-то обманывать себя; там жить у меня не хватит сил душевных” (курсив – В.Е.).
Это – третья и, пожалуй, последняя правда. Для того чтобы честному человеку жить в тогдашней России, надо было свой “материал человеческий” иметь из скалы; а если этого нет, то и Бердяева старец Алексей Мечев благословил в эмиграцию.
И последнее и уже чисто личное.
“У меня еще остается тоска и боль за моих кровных; они тут совершенно не причем, с ними у меня лишь бытовые родственные связи. Мой внутренний мир и мое отношение к жизни России были только моим, до чего им не было никакого дела, этим несчастным и бьющимся в мелочах материальной жизни людям. Мне жалко мою детвору, Олиных крестников (племянников – В.Е.), больного брата, бьющегося на клочке земли. Но … что поделаешь? Во мне живет и владеет мной сознание, что я русский писатель и им останусь и голосу суда своего буду верен. И понесу ответственность лишь один, я один. И всегда к этому готов” (курсив – В.Е.).
Вот такое письмо Шмелева и маленькое вроде постскриптума.
“Теперь, когда я знаю, что у меня отняли и убили сына, я не могу принять даже доброго слова от той власти, именем которой столько ужасного совершено. Больная надежда найти сына, смута душевная закрывали для меня сущность происходившего. Теперь я вижу полными глазами, из отдаления; личное заслоняло; теперь личное влилось в огромное наше русское горе и заровняло рану мою, всего наполнив раной неизмеримой. И моё – уже не моё, а общее”.
“Я признателен и Вашей целомудренной, никогда не высказанной чуткости и к моему личному горю и потому я с легким сердцем говорю Вам – желаю Вам, как человеку и самому – отцу, добрых детей - людей и доброго в Вашей личной жизни”.
- Повседневная жизнь во времена трубадуров XII—XIII веков - Женевьева Брюнель-Лобришон - Культурология
- Нетерпение мысли, или Исторический портрет радикальной русской интеллигенции - Сергей Романовский - Культурология
- Символизм в русской литературе. К современным учебникам по литературе. 11 класс - Ольга Ерёмина - Культурология
- Чутье современности. Очерки о русской культуре - Василий Осипович Ключевский - Культурология
- Большая тайна Малого народа - Игорь Шафаревич - Культурология