огнем горит.
На берегу Голубицы у самой воды стоит приземистое деревянное здание. Оно очень старое, но в разное время к нему делали пристройки да пристроечки, и когда смотришь на него сверху, с холма, то кажется, что плывет по реке широкий, разлапистый, колесный пароход.
В этом доме и помещается бабкина артель. Называется она «имени Клары Цеткин», и портрет Клары висит на стене в цехе. Мама говорит, что портрет этот висел здесь еще тогда, когда Клара была жива. Работницы артели писали ей, и она им отвечала. И когда она умерла, то многие плакали по ней, как по родной.
На портрете Клара Цеткин уже старая, волосы у нее совсем белые, но глаза веселые. Интересно, какая она была молодая? А когда была такая, как я? Вообще вот какой-то человек необыкновенный: какой он был с самого начала? Такой как мы? Или другой? Этого никто не знает. А если знает, не скажет правду. Неудобно ведь сказать, если он, к примеру, хватал двойки или что-нибудь такое.
Раньше, когда бабка еще работала, она часто брала меня с собой в мастерскую. Сидит за пяльцами, вышивает, а сама рассказывает. Когда — сказку, когда — быль. От нее я услышала, какое это важное занятие, — шитье золотом. Про него даже написано в классической литературе. И я просто удивилась, что не очень грамотная бабка Аграфена это знает.
Еще наши прабабушки вышивали золотыми и серебряными нитями по сафьяну. Тогда, когда и денег вовсе не было, а вместо денег расплачивались лоскутками кожи. Я у нашей исторички спрашивала: да, правда, кожаные деньги были. В древности. И лоскутки различали по цене как раз вышивками на них. Какой-нибудь богатый купец набьет мешки лоскутками — и на ярмарку! Воротила! А потом прошло много-много лет, пока стали вышивать золотом и серебром просто для красоты. Аграфена Фетисовна говорит: «Для утешения сердца».
Моя мама сердится: «Кому же они «сердце утешали», те вышивки? Вам, что ли? Так вы же при лучине или там при керосине глаза слепили да, сами говорите, «сухую корочку водицей запивали»? Я бы эти вышивки возненавидела! Бунт бы подняла, забастовку!» — «Про забастовки мы тогда и не слыхивали, — отвечает Аграфена, — а душу нам работа веселила, вот понимай, как хошь!» — «Это рабская ваша психология», — твердит мама. «А вот и нет, красота, она и есть красота», — сердится бабка.
И рассказывает Аграфена очень складно, как приезжали когда-то в наш город богатые помещицы со всей России. В приданое дочкам заказывали кружевные и золотом шитые платья и накидки.
«А у Льва Толстого — небось читала? — «Воина и мир» книга называется, — говорит бабка, — там написано, что красавица Элен Безухова вошла к мужу в комнату в белом атласном халате, шитом серебром. А кто — смекай! — серебром-то его шил? На всю Россию наши мастерицы славились. И Пушкин Александр Сергеевич в нашем городе бывал. И купил княгине Вяземской в подарок пояс, шитый золотом. Вот что делалось».
На дворе идет дождь, все серо. Серая, течет под окнами Голубица. А здесь, в мастерских, всегда будто праздник: такие краски яркие, летние, солнечные.
Вот большая, прямо-таки огромная скатерть — ее на заграничную выставку повезут. Что на ней вышито? Не птицы и не рыбы. И не цветы. Ничего в отдельности. Начнешь каждый шов рассматривать — ничего нет. А взглянешь на все сразу — и видишь! Все видишь: и жар-птицу, и узор такой, вроде резьбы но дереву, только не в самом деле, а в сказке, и кружево царевой дочки, и тот папоротник, что цветет раз в год в ночь на Ивана Купалу. И все как в сказке или как морозные цветы на окне. Что захочешь, то и увидишь.
А как интересно называются разные швы! «Кованый» — это выпуклый, массивный, золотой шов. Он правда словно откован. Я прищуриваю глаза, и мне видится длинная улица в нашем городе, только не такая, как сейчас, а как раньше было: по всей улице тянулись кузницы, и в каждой кузнец раздувал горн, стучали молоты о наковальни, стучали копытами кони у дверей. А улица и сейчас называется Кузнечная.
Вот шов «гусевой» — стежки, словно гусенята, один за другим следком идут по бархату… Или «бабий» — это самый трудный шов. «Бабам всегда самое трудное достается», — говорит Аграфена.
Иногда она рассказывает, как они жили тут с моей мамой, какая она была озорная и учиться никак не хотела. Пожалуйста! А меня заставляет. «Ты дело другое, — говорит бабка Аграфена, — тебе пути другие дадены, а твоя мать четырнадцати лет на фабрику пошла».
А прошлый раз, когда мы с мамой приходили, бабка смешно рассказывала, как поп Митька заказал артели облачение золотом вышить. Что тут поднялось! Старухи — за то, чтоб сделать: «Как же, говорят, отказать на святое дело?» А другие кричат: «Мы же не частная лавочка: подряды на церковь брать!» А старухи: «Так и церковь не лавочка». Им: «А материал воровать прикажете?» Так что вы думаете: до чего ловкач же, до чего пройдоха Митька Стукалов! Прислал богатый приклад, свой, весь как есть, нитки золотые, как жар горят, позумент — ну все чин по чину!
— Бабушка Аграфена, откуда же он взял? — удивляюсь я. — Ты же говорила, что это редкостный материал.
— А у нас и наворовал, — отвечает бабка Аграфена спокойно.
— Как, сам? Ночью залез?
— Ну что ты ровно маленькая. Самому ему не надо. Ему другие наворуют.
В маленькой комнате Аграфены наставлено всего — повернуться негде. Где тут еще мама помещалась? Все здесь громоздкое, крупное, тяжелое, по-моему, красивое. Мне правится. Особенно сундук.
Я приготовилась послушать что-нибудь интересное, но мама меня живо выставила во двор:
— Иди, с Васильком побудь.
— А придешь — чай будем с пряниками пить, — ласково пообещала бабка, словно я была маленькая и пришла из-за пряников.
Мне ничего не оставалось, как выйти во двор.
Василек сидел на крылечке грустный.
— Ты чего тут делаешь?
— Думаю.
Я никогда раньше не замечала, чтоб Василек думал.
— О чем же?
— Думаю, как хорошо бы