не учиться в школе. Кому это надо? Арифметика, например, дроби.
Так как я молчала, Василек продолжал:
— Никто не скажет в магазине: дайте мне хлеба ноль пять десятых… А чистописание? На кой оно?
— М-да… — я с уважением посмотрела на Василька.
Василек распалился и чешет дальше:
— Ты слыхала, чтобы за ученье награды давали?
— А как же? Медали…
— «Медали»! Я про ордена говорю. Их за труд дают, а не за чистописание. Почему говорят: «Доблестный труд», «Знатная ткачиха»… А «почетный чистописатель» — такого не бывает.
Я хотела вправить Васильку мозги, но остановилась: в комнате шел крупный разговор.
Сначала низкий, хрипловатый голос — это Аграфена:
— Ты вовсе голову, что ли, потеряла, Варька? Ну что городишь? Девчонку из школы брать. Не разрешаю я этого — и все!
Тихий, словно бы виноватый голос мамы:
— Тяжело, Груня, на нее смотреть. Девчонки ее шпыняют, подкалывают, водиться с ней не хотят. А она ведь ребенок, из-за чего сыр-бор загорелся — не понимает.
Аграфена:
— Пусть поймет, что за правду и пострадать приходится. Вспомни, мы в ее годы — ох, и много же мы понимали! Чересчур много даже, Варька.
— Время другое.
— Вот ведь ты какая! На словах: ах, дети пусть знают, как дорого нам все досталось! А чуть твоей дочки коснулось — заберу из школы!
— Максим Леонтьевич говорит: «Держись, Варька, скоро разбор дела!» И Петр Никитич, учитель Шуркин, меня давеча встретил. «Мы, говорит, вас поддерживаем, в ваших делах, Варвара Ивановна. И Шуру в обиду не дадим». Так ведь в школе тоже люди разные. Шурку жалко.
— Ну, отправь ее гусей пасти. Вон в колхозе пастухов нехватка.
— Зачем гусей? Съезжу в Москву, устрою там учиться.
— А сама с кем останешься? С Васькой Жугловым?
— Да на черта он мне?
Тут у них пошел разговор потише, и я вспомнила, что подслушивать плохо. Но я никак не могла прийти в себя: откуда мама узнала про бойкот? Во всяком случае я была довольна, что сама не сказала ей.
Мама ходила расстроенная и ни о чем не рассказывала, как бывало. А возвращаясь с работы, молчком стелила постель, но долго ворочалась, не спала. Я как-то спросила ее, что же дальше-то с жуликами: будет им суд или как, мама отрезала: «Не твоего ума дело». Выходит, раньше, когда я меньше была, было моего ума дело. А старше стала — так уж не моего.
Поневоле, хочешь не хочешь, начнешь слушать, о чем там кричит-надрывается Мымра. Я не подслушиваю, а просто готовлю уроки на подоконнике. Не моя вина, что Мымра орет на весь двор.
— Она, — я уж знаю, что «она» — это мама, — думала, что так просто его съисть. — Мымра так выговаривает: не «съесть», а «съисть». — Ан не дадут его съисть. Начальники большие вступились. «Не дадим, говорят, Петьку Аникеева за решетку упрятать, он нам самим, говорят, нужен».
— Вона как, — равнодушно отзывается соседка и бьет палкой по одеялу, развешанному на веревке.
— А дело такое выходит: раз Аникеев невиновный, значит, ей за клевету нагорит. Во, истинный крест, не сносить ей головы.
— Вона как, — опять говорит соседка, снимает одеяло и уходит.
Мымра оглядывает двор в поисках собеседников, но никого нет. Никого, кроме кота Касьяна, который сидит на крыше сараюшки и, аккуратно послюнив лапку, вытирает ею мордочку.
— Ах ты тварь, гостей намываешь? Не успела одних проводить…
Мымра бросает в Касьяна щепкой. Конечно, не попадает. Касьян шипит и лезет на дерево.
Представление закончено. Мымра, хлопнув дверью, уходит.
У меня завтра геометрия, я никогда ее не боялась. А теперь боюсь. Потому что не могу вникнуть. Все думаю про маму, какой она теперь стала злой да озабоченной. И скрытной.
В классе я не показываю виду, ухожу с Юркой. Клавка Свинелупова шушукается со своими подлипалками.
Васи Жуглова давно не видно. Еще бы! Мама когда и в хорошем настроении, то не больно его привечает. Сколько раз просился он с нами в лес в воскресенье, мама не берет. Да мы сейчас и сами в лес не ходим. Прошлое воскресенье опять мама послала меня во двор с Васильком, а сама что-то долго Аграфене рассказывала. А к только услышала мамин непривычно жалобный голосок: «Хочешь все по правде, так на тебя же ушаты грязи льют. Ходишь, доказываешь-раздоказываешь, ровно в чем-то виноватая. Веришь, за этими делами Шурку забросила совсем, на собрание родительское вот не пошла. Разве это жизнь?» — «Не бренчи, Варька, — отвечает бабка Аграфена, — вот это как раз и жизнь!..»
Я задумалась и не заметила, как нашла туча, стало темно, словно уже вечер. Я захлопнула окно и села за стол с геометрией. Мне пришлось зажечь свет, и, когда под зеленым абажуром вспыхнула лампочка, я увидела, что «Модернизация» стоит перед лампой. Значит, вчера мама поздно сидела, а я даже не слышала, когда она вернулась.
Пошел дождь, обложной, скучный, совсем не летний. Под его шум я листала страницы учебника и почему-то мне страшно было оторваться от них и сидеть, прислушиваясь к шуму дождя и к тишине в пустой квартире.
Потом дождь прошел, но светлее не стало, потому что уже на самом деле подошел вечер. Одно за другим стали загораться окна в доме напротив, и вверху, у Семенчуков, заговорил телевизор. Я стала ждать маму. Я стала ее ждать, хотя хорошо знала, что так рано она не может вернуться. Знала и все-таки ждала. Не могу объяснить, почему я так ждала ее в тот вечер.
Вдруг я услышала стук во входную дверь. Стук был ни на что не похож: так не стучат, когда приходят по делу или в гости, или еще за чем-нибудь. Так стучат, теперь я знаю, когда случается несчастье.
Кто-то сильно и беспорядочно молотил в дверь. Мне сразу стало