Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что было дальше — известно. Страсть нашла исход, разрядилась в землю. Началась расплата — надо было не в мечтах, а на деле соорудить землю обетованную. Пробудившаяся посредственность начала властвовать, люди духа умильно смотрели на свое дитя. Посредственность для начала укоротила на голову тех, кто был выше ее и стала самой высокой в стране. Она устроилась так, как только и может устроиться посредственность — выдвинула самодержца и взвалила на него ответственность, избавив себя от непосильного груза размышлений и совести. Она поделила между собой в кровавой драке огромный, но не безграничный капитал власти, чтобы получить материальные блага и скрыть от самой себя духовную свою неполноценность возможностью распоряжаться чужими делами и судьбами.
Вот как я думаю, Борис Борисович, мой милый писатель. Мы с тобой не участвовали в этом трагическом процессе. А сейчас мы находимся там, где находимся — ты пишешь, сочиняешь, а я вот думаю о всяких отвлеченных материях, кормлю тебя и пишу тебе эти письма, которые никто, кроме нас с тобой, наверно, не прочтет.
Ты спросишь, какая же связь между евангелием для человечества и этим экскурсом в историю нашей страны? Связь я понимаю так, что вот так уж получилось, что и думали в нашей стране об этом всеобщем деле больше, чем кто-нибудь другой, и опыты на себе в этом смысле ставили, так что являемся мы, русские, в этом деле самыми на земле сведущими — ведь трагедия-то это наша, нам ли ее не знать. И для того, чтобы серьезнейшие мысли наших соотечественников, чтобы неисчислимые жертвы, принесенные нашей землей, чтобы странный эксперимент революции — вот чтобы все это не оказалось напрасным, не пропало глупо, как пропадает семя, упавшее на каменистую почву, надо подумать о создании сначала в воображении, хотя бы в воображении, таких условий, при которых русская мысль сможет продолжить свой труд над новейшим евангелием. Нужно оно или не нужно — окончательный суд не нам с тобой.
Ты спросишь опять-таки, а какие тебе еще нужны условия? — имеешь, что сказать, то и говори, а не имеешь, то никакие условия тебе не помогут. Ты не прав, ты заразился этим аргументом от тех, кто в сути сдался, сложил оружие и перестал понимать себя в мире ясно и честно, а понимает только неясно и частично — от тех, кто притерпелся. В темноте трудно найти дорогу — нужен свет. Мысль без обмена с другими мыслями не обогащается питательными веществами, развивается медленно и вяло. Чувство, не разделенное с другими, умирает в человеке, забывается. Слово, произнесенное мысленно, пропадает втуне. Можно, конечно, подождать — рано или поздно и дорога обнаружится, и мысль дооформится, и чувство вспомнится, и слово молвится. Но мир меняется и движется, и опоздать в нем тоже можно, ох, как это часто бывает — опоздания в этом мире. И не надо все сваливать на меня — вековую работу человечества, в которой, к тому же, не оно одно участвует, а еще нечто, не выполнить одному, даже если он и очень самонадеян и трудолюбив, тем более в изоляции.
Итак, что же надлежит изменить в нашей жизни, изменить, естественно, воображением? Не жди только от меня, пожалуйста, утопий и широких программ. В этой части своего письма я останусь на конкретнейшей почве, я буду крайне умерен, потому что ни проповедь личного совершенствования, ни великих, почему-то названных «малыми», дел — это ты и без меня знаешь.
Подумаем вот как — есть идея, национальная идея, патриотическая в старом домашнем смысле слова, то есть идея, согласно которой моя страна и мой народ заслуживает участи не худшей, чем другие народы и страны. Осуществление этой идеи требует массы работы. Существующие институты не в силах нужным образом изменить жизнь — они для этого слишком окостенели, слишком беспечно существуют, не встречают нигде ни серьезной критики, ни серьезной поддержки. Освободить скрытые в обществе силы они боятся — как бы не потерять своей безграничной власти; эффективно работать сами они уже не в силах. Между тем на базе этой идеи вполне может составиться национальная ассоциация людей практических и деятельных, не разрушителей, — мы ими сыты по горло! — а строителей. Эта ассоциация, имея в основе идею и слитую с этой идеей страсть, должна разделить с существующими общественными институтами ответственность за положение вещей в стране и работать вместе с ними, соревнуясь друг с другом перед лицом народа, оповещая народ о своих конкретных замыслах и начинаниях в обстановке гласности и публичной отчетности. Она должна войти путем выборов в органы власти. И эта национальная ассоциация — сейчас необходимое условие, повторяю, воображаемое, для того, чтобы без потерь и крови, без ненужных трат и страданий дать стране и народу лучшую жизнь, а может быть, и спасти его от гибели и рассеяния по земле.
Конечно, меня не поймешь не только ты (а, возможно, даже ты меня не поймешь), но и две обширные и влиятельные части населения — те, кто наносит нашей стране раны непрерывающимся насилием, и те, кто пощипывает страну за эти ее раны из дешевого пустозвонства или для того, чтобы избавиться в собственных глазах от ответственности за эти раны, за то, что они их допустили. И те, и другие ведут себя так от трусости — первые боятся потерять свое положение, не чувствуя, что они его заслужили; вторые боятся потерять к себе уважение, которое, как они подозревают, также не заслужено. Первых у нас называют правыми, вторых — левыми, и я, как ты знаешь, хотя и не одобряешь меня, ненавижу и тех, и других. Но многие поймут — ведь «правых» и «левых» в чистом виде ничтожно мало. Да и есть ли они в чистом-то виде.
Вот видишь, мой милый, как издалека мы начинали, каких высоких материй касались, и вдруг такой скромный вывод, такое крошечное практическое соображение в области воображения. Постараюсь в следующем письме удовлетворить твое любопытство насчет промелькнувшего у меня «нечто», участвующего в работе человечества, — ты ведь наблюдателен и сразу за это нечто ухватился. И поговорю с тобой о «третьем отношении», о главном выборе и тому подобных вещах, а также постараюсь уточнить кое-что о русской практике и ответить на возражения и сомнения, которые у тебя, возможно, возникли. Не беспокойся, я не забыл, с чего началась наша переписка — мы к этому придем. Хотя какая переписка! Я пишу, а ты молчишь и читаешь, может быть, даже улыбаясь надо мной снисходительно. В конце концов — это я кормлю тебя, не забывай, пожалуйста, и не очень-то улыбайся. Меня не станет — и тебя тоже.
Письмо четвертое. Какое-то отрывочное и незаконченноеВ своей жизни я говорил с сотнями людей, каждый из которых имел собственный идеал окружающего мира, однако это он только так говорил, что имеет идеал, а когда начинал о нем рассказывать, то получался не идеал, а какие-то сумбурные детали — иногда многочисленные, но чаще деталей было очень мало, например, один считал, что надо дать нудистам права и отвести для них пляжи и такую местность, где они могли бы ходить голыми и где неголых не было бы, а другой настаивал, чтобы выбирали на выборах не одного из одного, а из нескольких, третий же требовал восстановить в правах категории стоимости и цены и дать им складываться естественно, чтобы зарплата и цены на вещи были реальными, а не вымышленными, четвертый полагал, что надо ликвидировать бюрократизм, а пятый — что надлежит разрешить многоженство и многомужество, причем слова «свобода», «правда», «справедливость», «счастье народа» сыпались, как горох, но особенно в ходу было слово «подлинное» (иногда — «настоящее») во всех родах и падежах: подлинная поэзия, подлинная свобода, подлинная совесть, настоящее искусство, настоящий человек, настоящая красота, и это слово произносилось с особым жаром и пылом — из произносившего летела слюна и он встряхивал головой, словно мужественно шел на казнь, словно пытался стряхнуть с себя тех, кто уже нажился на громких словах, но все равно, у него, как и у тех, предыдущих, во всех его тирадах звучало что-то подленькое, ненастоящее и нестоящее…
Письмо пятое. О том же, отчасти — с помощью логикиУ Анны Андреевны Ахматовой есть такие строки:
Была над нами, как звезда над морем,Ища лучом девятый смертный вал,Ты называл ее бедой и горем,А радостью ни разу не назвал.
Она прочитала мне эти стихи в Комарове, когда я негромко рассказал ей существо того, о чем пишу в предыдущем письме, прочитала словно в ответ, и эти слова можно понять и как эпиграф к тому, о чем я буду писать тебе в этом письме, и как отрицание моих суждений — а почему эпиграф всегда должен быть подтверждением, почему ему не быть отрицанием?
Итак, снова к делу, попробую еще раз о том же, на сей раз с помощью отчасти логики.
В «Смерти Ивана Ильича» Толстой написал:
«Он искал своего прежнего привычного страха смерти и не находил его. Где она? Какая смерть? Страха никакого не было, потому что и смерти не было.
- Евреи в войнах XX века. Взгляд не со стороны - Владимилен Наумов - Публицистика
- Болезнь как метафора - Сьюзен Сонтаг - Публицистика
- Большевистско-марксистский геноцид украинской нации - П. Иванов - Публицистика
- Иван Грозный и Петр Первый. Царь вымышленный и Царь подложный - Глеб Носовский - Публицистика
- Россия в войне 1941-1945 гг. Великая отечественная глазами британского журналиста - Александр Верт - Биографии и Мемуары / Публицистика