ним. Теперь за все должна была отвечать одна она. Зная, как быстро кобылы разрешаются от бремени, Алиса все-таки сбегала в дом, позвала на помощь Ливию.
Однако ничего не произошло. Гита только становилась все беспокойнее. По глазам видно было, что она мучается, а жеребенок все не являлся на свет. Петерис наказал: не будет ладно, пускай сообщит в колхоз. Алиса послала Ливию в «Апситес» звонить фельдшеру.
Ветеринарный фельдшер Зандберг явился только через два часа. Кобыла вконец измучилась. Но и он ничем помочь не мог. Вызвали районного врача. Гита пыхтела, стонала и, ожидая помощи, затуманенными глазами смотрела то на Алису, то на ученых мужей.
— Пристрелить надо! — сказал Вилис Вартинь, забредший из любопытства.
Медицина все же не хотела сдаваться, решила использовать все доступные ей средства. После обеда приехал Петерис.
— Гиточка! Гитуленька моя! Ну чего это ты так?
Гита взглянула на Петериса и застонала почти человеческим голосом.
В тот же вечер Гиту на грузовой машине отправили в Ригу.
На третий день, когда жеребенка изъяли, кончилась Гитина жизнь.
Двое суток Петерис не спал, почти ничего не ел. С уздой в руке он вышел на улицу и ничего не видел перед собой: глаза застилали слезы. Из громкоговорителя лилась нежная, грустная мелодия. Грузинская песня про Сулико. В те дни из громкоговорителей почти беспрерывно звучала красивая, щемящая музыка.
Встречные с благоговением смотрели на плачущего человека с уздой в руке и, растроганные, уступали ему дорогу.
Часть четвертая
СЕНОКОС
Мой отец, укрытый белой простыней, лежит на массивном столе. Расторопная тетушка, услужливо взглянув на меня, снимает саван. Я потрясен не тем, что мой отец мертв, а тем, что он выглядит таким живым. Я смотрю на белые, чисто вымытые ноги, на которых не выступает ни одной жилки; на сильные, мускулистые плечи и высокую грудь с неседыми еще волосами, смотрю на бритое лицо и вижу на нем не печать вечного покоя, а лишь легкую тень послеобеденного сна. Непохоже, что он прожил тяжелую трудовую жизнь, что последние годы чувствовал себя старым и немощным, — так много неистраченной силы сохранило его тело.
Моего отца безвременно погубило собственное неукротимое, буйное сердце. Вечное недовольство жизнью, соседями, моей матерью, мною. Это недовольство чаще слов выражали его молчаливый взгляд, замкнутость. И порою казалось, что мы не любим его за это.
А я хотел любить его. Только я хотел, чтобы он похож был на меня, а не я — на него, я стыдился унаследованных недостатков, и потому часто искал их в других, и завидовал тем, кто мог говорить о своем отце с гордостью и любовью.
И вот когда услужливая тетушка сняла саван, я понял, что отец продолжает жить во мне, почувствовал, что, сам того не сознавая, любил его.
СЕРДЦЕ
Годы бежали. Становились короче, торопливее и все быстрее убегали из жизни, а человек со своими думами не поспевал за ними. Случившееся три-четыре года тому назад казалось приключившимся в прошлое или позапрошлое лето.
Колхоз разросся, владения его простирались до бывшего Гракского имения. Прошлой осенью под руководством Жаниса Риекстыня он стал миллионером и был признан одним из лучших в районе. Зато Осоковая низина опять считалась медвежьим углом, правда уже не таким захолустьем, как в пору новохозяев, потому что дороги выпрямили, расширили и по ним мчались колхозные машины, дважды в день на них сворачивал автобус. Однако этот остров в двести гектаров пахотной земли, окруженный лесом и болотом, сохранил некую обособленность.
Баня Вилиса Вартиня почернела, скособочилась, и, когда в ней мылись, сквозь прогнивший сруб дуло на ноги. Лишь тот или иной сосед еще ходил туда париться. Зато на другом берегу озерца поднялась красивая рубленая постройка, похожая на дачу в народном стиле, с широким крыльцом и козлами на коньке крыши: на тихом месте вблизи леса и оврага, где весной щелкали соловьи, колхоз поставил финскую баню.
Дронис колхозными денежными делами уже не занимался, а сделался пчеловодом. На косогоре в «Апситес», как яркие игрушечные кубики, еще издали радовали глаз полсотни голубых, зеленых, желтых, коричневых и белых, расставленных аккуратными рядами, пчелиных ульев колхоза. Сам пасечник, стройный и сухопарый, хоть и уже совершенно седой, ступал быстрым, легким шагом и, когда требовалось, по совместительству, топил баню.
Петерис, испытав новомодное чудо, не признал его, ибо считал, что такая уйма градусов вредна для легких, и летом иной раз ходил мыться к Вилису. Но Петериса от новой бани отпугивал не только горячий, сухой воздух. Он понимал, что это заведение не для него. Там парились люди не ему чета. Они подъезжали на машинах по специальной посыпанной гравием дороге, даже в будни, долго парились и уезжали только под утро.
— Что Дронис! Подхалимом был, подхалимом и остался.
Лошадей в «Викснах» уже давно не было. Если требовалось вспахать «семейный огород», так Петерис называл приусадебный участок, или пробороздить картошку, он ходил за лошадью в «Упитес». Алиса и Петерис получали колхозную пенсию, но его все равно звали на срочные работы, ибо на старика он еще не походил, румяный, крепкий, разве что чуть горбился, и, казалось, руки, плечи тянет к земле, да виски совсем побелели, и голос стал тише. Силы в руках еще было много, ух, не одного еще мог бы побороть, только что-то не ладилось с ногами. Вообще-то они казались сильными, не болели, по стоило ему пройти до «Упитес», как взмокала спина, а если подальше куда, до леса, то рубашку меняй. Поэтому он, куда только мог, ездил на велосипеде Ильмара.
Гундар проводил в «Викснах» школьные каникулы. В этом году он окончил шестой класс, и его впервые послали на легкие колхозные работы. Этого хотел Ильмар. Гундару надо было заработать себе на велосипед.
Нельзя сказать, чтобы Гундар был ленивым и непослушным,