этаже), лезут к нему, чтобы умертвить, а кровь “графа”-христианина использовать для приготовления мацы.
Бедняга кончил свои дни в больнице для скорбных головой. Его красавица жена – искусствовед Евгения Кострицкая привезла в мою мастерскую готическое кресло “графа”, которое он завещал мне. Кресло это я частенько использовал при фотосъёмках, а уезжая в изгнание, передал Евгению Павловичу Семеошенкову. После смерти Евгения Павловича оно исчезло.
Кладбищенские прогулки с Кельмутом
Неправдоподобной величины нос на худом лице. Глазёнки – серые буравчики, пристальные, всё понимающие и насмешливые. Изящная, тонюсенькая фигурёнка, свисающий пиджак смотрелся сюртуком или, вернее, камзолом восемнадцатого века. Он был немногословен, но каждая его фраза напоминала отточенный и безупречный афоризм. Он обладал умением бесшумно возникнуть и, пробыв некоторое время, обронив несколько интересных суждений о работах того или иного художника или жизненном событии, так же бесшумно раствориться. Таков был мой загадочный старший друг и товарищ Сергей Кельмут. Кем он был, откуда, чем занимался, я не знал и ни о чём его не спрашивал. Знал лишь то, что он был старым другом моего учителя Евгения Павловича Семеошенкова, который его высоко ценил, считал одним из умнейших людей и, как мне казалось, немного и побаивался. Знал и то, что, как и все мы, Кельмут прошёл не один сумасшедший дом и периодически туда добровольно возвращался. “Мне иногда недостаёт той безнадёжной, тоскливой, вонючей атмосферы, где ты ощущаешь себя никем…” Таков был ответ Кельмута на мой вопрос, когда в очередной раз он готовился лечь в психушку.
Если бы я снимал фильм по фантастическим новеллам Гофмана, то Кельмуту, безусловно, отводилась бы главная роль. Но мне пришлось ограничиться лишь его двухметровым портретом, в котором я попытался раскрыть таинственную сущность обитателя этого сумеречного города.
Звуковой фон палат сумасшедшего дома: стоны, крики и вопли пациентов, мешающиеся с бранью санитаров, – слух не радует. Житель России – любитель крайностей, и Кельмут, устав от больничного гама, погружался в тишину и покой, которые он обретал в вечерних прогулках по кладбищам.
Гомон и шум беспокойного отделения психушки мне были хорошо знакомы, и вновь услышать их меня не тянуло. А вот привить мне любовь к кладбищенской тишине Кельмуту удалось.
Спокойствие и невозмутимость становились у него очередной навязчивой идеей, и я, подпав под влияние этого необычного человека, чуть не угробил с трудом собранную коллекцию репродукций с картин любимых мастеров.
“В работе этого мастера присутствует беспокойство”, – тихим голосом выносил он приговор “Поклонению волхвов” Гуго ван дер Гуса или “Алтарю Тайной вечери” Дирка Боутса. И в этот момент, разглядывая свои любимые репродукции, я неожиданно для себя начинал узревать в них тревожные диссонансы цвета, и беспокойная репродукция тут же удалялась из моей небольшой коллекции. После сурового и беспощадного инспектирования Кельмута в ней осталась лишь одна репродукция с картины безымянного средневекового мастера, изобразившего одинокий крест с тощей и бледной фигурой распятого Спасителя.
Мои друзья, которым я раздавал “беспокойные” репродукции, вскоре возвратили их мне, понимая, что, попав под влияние Кельмута, я был не совсем в своём уме.
Кладбищенские прогулки с Кельмутом длились до наступления сумерек, а в белые ночи часто заканчивались и к утру. Мы молчаливо бродили меж обломков каменных надгробий, не пощажённых восставшим пролетарием, меж безголовых и безруких ангелов с отбитыми носами и единственным уцелевшим за спиной крылом. Вчитывались в выбитые на граните шаблонные послания вослед усопшим, “безвременно и неожиданно ушедшим” годовалым младенцам и тем, кому перевалило за девятый десяток. Князья, генералы, полковники, корнеты и мичманы, скромные питерские акакии акакиевичи, пристроившиеся в кладбищенской земле к высокопоставленным особам… В такие моменты мы прекрасно осознаём зыбкость нашего земного бытия, ибо под пышными мраморными надгробиями, как и под скромными гранитными плитами, покоится прах и тлен, не отличимый друг от друга.
…Кладбище постепенно окутывается не то лёгким туманом, не то паром, исходящим от земли, с сыроватым запахом тлена. Кажется, он поднимается из могил и гробов покоящихся здесь, от их разложившихся тел и гниющего тряпья. В полумраке можно иногда натолкнуться на одинокого наркомана, вкалывающего себе в вену дозу морфия, или на белеющие полуобнажённые тела совокупляющейся пары. Очутившись за оградой кладбища, мы ещё долго бродим по тротуарам ночного города, разглядываем отражение фонарей в Неве и Фонтанке, и, как всегда, одарив меня на прощание улыбкой, Кельмут растворяется в полутьме улицы…
И мог ли я предположить, что после многих лет исполненный мною бронзовый памятник первому мэру Петербурга Анатолию Собчаку будет стоять на одной из аллей кладбища, по которому белыми ночами мы бродили с Сергеем Кельмутом?
Время ущербных
Впрочем, каюсь: при виде фигур безобразных,В геометры не метя, я как-то хотелПодсчитать: сколько ж надобно ящиков разныхДля испорченных очень по-разному тел.Шарль Бодлер (перевод Вильгельма Левика)
С уходом из жизни Кельмута прекратились вечерние кладбищенские променады, но привычке блуждать по ночным улицам и переулкам Питера я не изменил.
Человек, любящий бродить в одиночестве, выбирает осеннее время, потому что в сезон белых ночей улицы и набережные Невы и Фонтанки заполнены влюблёнными парами. А в мозглявые осенние ночи на улицах можно встретить лишь “тронутых” романтиков и убогих, обиженных Судьбой людей, прячущихся в дневное время в своих каморках от людского взора. Время их прогулок – ночь, сезон – осень. Чем хуже погода, тем меньше шансов натолкнуться на случайного прохожего, а завидя силуэт или услышав шум сапог, они юркали в дверь подъезда или ближайшую подворотню. Карлики и горбуны зонтов с собой не носили, зонт мешал им быстро раствориться в подъезде и избегнуть нежелательной для них встречи с прохожим.
И я однажды понял, почему они предпочитают, гуляя, мокнуть под дождём. Бредя по переулку, я заметил впереди себя большой зонт, из-под которого семенили две ноги, похожие на детские. Я прибавил шагу, желая рассмотреть, кто же скрывается под этим громадным чёрным зонтом, но владелец зонта, слыша мои шаги, припустил вперёд, и у дверей подъезда зонт был брошен на тротуар, а маленькая горбатенькая фигурёнка с большой головой с растрёпанными седыми кудряшками юркнула в дверь.
Я подошёл к зонту – тяжёлый намокший зонт был хорошей работы, с красивой бамбуковой ручкой. Аккуратно сложив зонт, я открыл дверь парадной, куда юркнул маленький горбун. В подъезде было темно, я попытался нашарить выключатель, но его не нашёл. “Вы здесь?” – тихо спросил я в темноту. Молчание. “Ваш зонтик я ставлю у двери”, – вежливым голосом проговорил я, ставя у двери зонт, и, уже закрывая дверь, услышал откуда-то сверху лестницы тихий голосок, похожий на писк: “Большое спасибо”.
Итак, ночные гуляки – карлики, карлицы, горбуны и горбуньи – при стуке моих каблуков рассыпались в