Уже хотели зажечь костер, но тут какая-то безумная женщина накинулась на Андреаса. Наверное, она была не старше его, но казалась совсем старой, истощенной, озлобленной грубо и безысходно. Она плевала ему в лицо и царапала грязными ногтями, похожими на когти, его лицо, шею и грудь. Связанный, он не мог защитить себя. Но даже если бы и мог, все равно бы не стал защищаться. Он молчал беззлобно, кротко. Он вдруг пожалел ее; ведь всю свою жизнь она имела дело с некрасивыми и жестокими мужчинами; и сейчас она видит его так близко; он красив; он знает, что красив; он человек из какого-то недоступного ей бытия; и единственное, что она может сделать сейчас, это мстить ему, невинному, мстить почти невольно; мстить просто за то, что он, человек недоступного ей бытия, существует… Хотели скорее зажечь костер и попытались оттащить ее. Она вырывалась и вопила:
— Добрые бедняки, мстите за кровь Бога нашего Иисуса Христа! Коварные иудеи повседневно умерщвляют Его!.. — Женщину стали толкать. Она извивалась, плевалась и кричала еще сильнее. — Вам заплатили, серебром вас подкупили, дабы вы избавляли иудеев от позорной смерти. Вы Бога оскорбляете тяжко и по заслугам постигнет вас вечная гибель. Иудеев же, грязных и вонючих, кои подлее собак, надлежит привязать к хвостам лошадей, которые протащат их по терниям и колючкам к месту казни, и повесить их там вверх ногами, и над их головами разжечь самый сильный огонь!..
Люди отпустили ее и слушали ее вопли. Она снова подскочила к Андреасу, ударила его кулаком в лицо и плюнула ему в лицо снова. Он снова пожалел ее и слабо улыбнулся. По лицу его сильно текла кровь, смешанная с ее слюной.
И вдруг женщина замерла с какой-то жестокой, но все равно смешной гримасой, судорожно исказившей ее и без того искаженные черты. Она вдруг вытянула сморщенную шею и вгляделась в лицо Андреаса. И вдруг ее лицо сделалось плачущим и явилась в ее чертах детская обида. Она упала на колени перед несчастным связанным, рыдания ее перешли в дикий вой, она ударялась нарочно лбом о землю, цеплялась скрюченными пальцами темными за хворост, целовала холодную мерзлую землю у ног Андреаса, не смея теперь коснуться его.
Она заговорила громко, горестно и несвязно о том, что Андреас спас ее ребенка, но лучше бы ее сожитель тогда убил ее ребенка в ее утробе; ведь ее взрослый сын колотил ее, оскорблял, бросил на произвол судьбы…
— Лучше бы меня убили тогда, лучше бы меня убили!.. — причитала она, и кричала Андреасу, — Зачем, зачем ты спас меня? Зачем ты не дал ему задушить это отродье в моей утробе?.. Ох, лучше бы меня убили, лучше бы убили!.. — и кричала, обернувшись к остальным, — Отпустите, отпустите святого безгрешного, Бог накажет вас!.. Отпустите!..
Андреас не мог вспомнить, когда он спас от побоев женщину, ждавшую ребенка. В толпе стали говорить, что это давняя сожительница самого Риндфлайша, он давно бросил ее и сын бросил ее, и вот она сюда приплелась и все хочет увидеть Риндфлайша и своего сына, а ее гонят прочь от монастыря за лесом, где поместился Риндфлайш со своими ближними сподвижниками… Наконец женщину отволокли в сторону. Кто-то подал монаху огниво и тот поджег хворост.
Было холодно, но огонь быстро усиливался. Пламя вскинулось и хватало жгучими языками обнаженные руки, грудь и шею Андреаса. Но ему не было больно. Ему было хорошо. Чувство странной кроткой приподнятости, возвышения над всем земным, даже над этой страшной болью, словно бы окутывало его невидимым, но ощутимым облаком. И вдруг темные тучи на сумрачном небе резко набухли, напряглись, хлынула мгновенная лавина мокрого снега и загасила костер. И все это и вправду длилось не более одного мгновения. Люди только-только начали прикрываться рукавами и натягивать на головы куртки и плащи. И вдруг все улеглось. И огня больше не было. Только что лицо Андреаса, окровавленное, измученное, было озарено странной, уже неземной улыбкой. Но когда прекратился огонь, Андреас почувствовал боль, застонал тихонько, потерял сознание и сник.
А когда он очнулся, его окружали люди, которые только что хотели сжечь его. Они еще стряхивали комья мокрого снега со своей одежды и наперебой говорили Андреасу ободрительные и даже ласковые слова. Он лежал на охапке соломы в хлеву. Одни обмывали его лицо, смачивая тряпицу в холодной воде, налитой в оловянный ковш; другие смазывали ожоги гусиным жиром. Ему помогли сесть, принесли кружку холодного молока и большой ломоть хлеба. Он вдруг почувствовал сильный голод и стал есть. Руки его дрожали и кто-то поддерживал его руки, чтобы он не проливал молоко и мог подносить ко рту хлеб.
Он встал и ему помогли одеться. Одежда его сильно пострадала, но еще можно было носить ее. Подошел какой-то парнишка и подал ему его старый кошель с пестро разрисованным деревянным петухом и серебряным корабликом. Кто-то взял кошель из руки Андреаса и приторочил к его поясу. На шее было много волдырей, но лицо осталось почти чистое, только правый висок и правая скула сильно покраснели, обожженные. Подошла давешняя безумная и накинула ему на плечи теплый плащ. Но Андреас легко снял плащ и отдал ей со словами тихими:
— Спасибо тебе, добрая женщина…
Кажется, это были его первые слова после того, как его едва не сожгли. Он узнал свой голос, но голос был очень тихий.
Его стали уговаривать, чтобы он остался, отдохнул. Все вели себя так уверенно и, казалось, не чувствовали за собой никакой вины; а даже напротив, казалось, будто это они и спасли Андреаса от какой-то грозившей ему опасности. И все это было странно. Но Андреас не хотел задумываться над этой странностью; он чувствовал, что подобные размышления лишили бы его уверенности в себе.
— Нет, я должен идти, — кротко и тихо сказал он.
Они отступили и молчали, склонив головы. Безумная сожительница Риндфлайша, перекинув через руку плащ, который Андреас возвратил ей, стояла на коленях на дороге. Андреас прошел мимо нее, тихо сказал:
— Прощай, добрая женщина, — и улыбнулся…
* * *
Андреас шел через пустое зимнее поле. О себе не думалось и это было хорошо. Было приятно, радостно-спокойно; он знал, что спасет город и людей.
Андреас вошел в лес. Деревья окружили его своими голыми обледенелыми ветками, которые почему-то вдруг показались ему прозрачными. Он пошел по течению ручья, вода в ручье не замерзла. Вот и его родник под корнями старого дерева, выступившими из земли и словно бы закаменевшими, на корнях — серая наледь. В лесу холод. Родник — плеск и чистота, не замерз. И чашка оловянная, из его, Андреаса, детства, цела, никем не осквернена. Она для тех, кого родник Андреаса захочет напоить, а сам Андреас попьет из горстей.