Вот почему дастархан превратился в скатерть-самобранку. От пустого желудка и настроение плохое. Голодный — злой. Не мешает смазать салом глотки степняков. И особо этого хитреца Молиара, а он хитер — довольно взглянуть на его бегающие глаза с шайтанской искринкой, жадные, загребущие.
— И что же вы, таксыр, не кушаете! — пропела Бош-хатын сладенько, даже заискивающе.— Вы, Молиар,— человек, умудренный опытом и благоразумием.
«Слушайте и внимайте! Со всеми Бош-хатын на «ты», а с этим безвестным Молиаром на «вы»!»
— Сколько? Госпожа, сколько?
Бош-хатын на глазах переменилась, сникла. Старцы, владетели степных отар и пастбищ, осознавали свою силу. Но они боялись трех вещей: власти рабочих и крестьян, при которой, им приходилось жить и изворачиваться. Они боялись эмира, потому что не так просто забыть о жестоких временах деспотии. Они боялись Ибрагимбека, который не разбирал часто, где свои и где чужие, и который был очень жаден на баранье мясо и сало.
А теперь аксакалы будто сбросили с плеч тяжелый мешок и боль от расправляемых мускулов.
Видать, у эмира руки коротки, если этот купчик Молиар так осмелел.
— Пуфф! Пшик!
Словно лопнул бараний пузырь, да так забавно, что все дружно хмыкнули. Оказывается, Молиар надул щеки и озорно шлепнул себя ладонями по ним.
— Стада-то там, за Аму-Дарьей. А мы здесь.
И тогда обескураженная Бош-хатын попыталась овладеть положением. Позеленев, с трясущимися губами, она пригрозила:
— Поберегись! Проклятие тем, кто посягнет на собственность эмира. По закону! Вы получите по закону. Берите, что полагается. Берите за овец, которых пригоните с гой стороны на афганский берег. И благодарите эмира за милость!
— В мире один эмир — золото! Золото золотом остается, хоть его в дерьмо сунь,— сказал, хихикнув, Молиар. И, кассанец Хамдулла тоже захохотал. Он, тугодум, наконец понял, что из трех страхов остался один — страх перед Советской властью. Как бы она не дозналась, что он никакой не председатель несуществующего животноводческого ширката, а приказчик эмира, укрывающий от народа имущество свергнутого в революцию тирана. О, он, — да и остальные, — понимали существо дела, и потому им не терпелось приступить к торгу. Они хотели избавиться от эмирских отар, заполучить полновесные желтые кружочки, сбросить гнет страха и, положив в мошну изрядный куш, отправиться жить куда-нибудь в тихое, спокойное место за границей. Потому они и торговались не слишком рьяно и не напомнили о плате за пастьбу, которую Бош-хатын «зажилила», как сболтнул Молиар. Когда, уже договорившись, наконец, обо всем, купцы выходили, Бош-хатын окликнула Молиара. Он вернулся и снова сел перед нею. Он только собрался открыть рот, когда увидел, что Бош-хатын искательно заглядывает ему в глаза.
— Очень хорошо,— сказала она вдруг, словно отвечая на какую-то давно заботившую ее мысль.— А если мы напишем письмо большим московским начальникам?
— Начальникам? Московским? — поднялся Молиар.
— Вот уж десять лет источаем мы слезы тоски и жаждем приклонить голову у своего порога. Желаем найти успокоение пашей старости в стороне Бухары. Мы тоже не лишены имущества и имеем немало и николаевских червонцев, и гиней, и золотых франков, накопленных повседневными трудами, и американских долларов. И всё мы готовы пожертвовать Советской власти.
— Всё? — удивился Молиар, и на его круглой физиономии обрамленной черной, с серебряными нитями бородой, отразилось изумление.
«Ну,— думал он,— ну старуха, ну и вильнула змеиным хвостом. Китайский фокус придумала!»
Его напугало, что Бош-хатыи доверила такое желание ему, Молиару, никому не известному самаркандцу. Неужто она приняла его за советского человека?
А Бош-хатын, вроде и не замечая растерянности собеседника, не отступала. Видите ли, она никогда не противилась Советской власти, освободившей женщин. Она сама, Бош-хатын, угнетенная женщина, жена эмира-тирана, хоть сейчас готова возвратиться в Бухару.
— Сколько? — смог спросить, наконец придя в себя, Молиар. Нет, ожидать от Бош-хатын такого он никак не мог.
— Чего сколько? Близких и родственников? Тетушек, племянников, племянниц? — переспросила Бош-хатын. — Да их у меня наберется сотня-другая.
— Нет. Сколько? Во сколько исчисляется ваш капитал, госпожа? Из чего он состоит?
Он жадно ждал ответа. Его интересовало сейчас лишь одно: скажет ли старуха про кызылкумские золотые месторождения.
Но Бош-хатын не знала или не хотела сказать, она говорила, да и то не называя цифр, только о том, что лежит на счетах эмира в Швейцарии, в Париже у Ротшильда, в Пешавере, в Мешхеде и в Бомбее в банке Живого Бога Ага Хана — будь он проклят, этот безбожник и обманщик!
— А что скажет хозяин? Капиталы-то их высочества эмира,— шепотом воскликнул Молиар, косясь на резные дверки.
И тогда Бош-хатыи тоже шепотом поделилась о Молиаром «самой таинственной из тайн», которую, впрочем, уже знали многие. На все капиталы эмир дал доверенность ей, Бош-хатын.
— И на кызылкумское золото?
— Какое золото? A! Ты... опять про то... Нет, вот тут у меня записаны мудреные названия и имена. Однако, господин любопытства, время осведомления еще не пришло.
И она помахала пачкой листочков, которую цепко держала своими пухлыми пальчиками. Но махала она перед самым носом Молиара, и тот успел усмотреть, что названий на листках немало и что перед каждым названием стоят цифры с шестью-семью нулями. Бош-хатын запрятала бумажки подальше за пазуху. А Моли-ар так и не сумел разглядеть, значатся ли в перечне документы концессии на добычу золота в пустыне.
— О верблюдах с золотыми вьюками и в сказках рассказывают, — И Молиар сложил губы трубочкой и «фукнул» презрительно...
— Фукать-то нечего, — с жеманной усмешечкой зашептала Бош-хатын. — Еще есть тайна. Самая темная тайна...
«Неужто сейчас она заговорит о концессии,— думал Молиар, и весь задрожал от нетерпения.— Неужто старуха прознала о моем деле. К чему бы она начала со мной откровенничать. Она видела меня в те годы при дворе и теперь признала. Во исяком случае эмирша говорит обо всем так, будто уверена, что я все знаю. Плохи мои дела».
Но, видимо, у Бош-хатын было совсем другое на уме.
— Правдами и неправдами, лестью и увещеваниями этот сын разводки — эмир — заставляет меня теперь переписать капитал обратно на него. И он послал письмо той французской потаскушке, которую приблизил к себе, — в Женеву, чтобы обделать все эти незаконные дела и через неё, то есть при пособничестве этой суч-ки, отобрать у бухарского народа его достояние.