«холодной войны» и вообще судьба Советского Союза. Но зато их очень заботили проблемы свободы болтать где угодно и о чем угодно. Сказанное вовсе не означает, что я противник свободы слова, но стране нужна не свобода, данная лишь определенной группе людей, как это имеет место сегодня, а настоящая свобода слова. Диссидентское движение в период перестройки сыграло весьма значительную роль, о чем я еще буду говорить в следующем разделе.
Здесь же только замечу, что в диссидентском движении принимали участие и весьма уважаемые люди, например А. Д. Сахаров. Вообще, метаморфоза Сахарова мне не очень понятна.
Мы были знакомы с Сахаровым еще в студенческие годы. Он был немного моложе меня, но мы с ним встречались на лекциях по теоретической физике и на семинарах И. Е. Тамма. В середине 1950-х годов мне довелось провести несколько дней в городе под названием Арзамас-16. Там я встретил Сахарова, который в ту пору был в зените своей славы. Мы несколько раз встречались и говорили на волновавшие нас темы. Я поражался общности нашего, я бы сказал, психологического настроя. Мы оба жили в обстановке «рабочей эйфории», столь свойственной в послевоенное время русской интеллигенции: он был занят проблемами «начинки», а я – способами успешной доставки этой «начинки» туда, куда было необходимо. И самым страшным бедствием мы оба считали проигрыш «холодной войны»! Впрочем, тогда мы и не собирались ее проигрывать.
Прошло очень много лет, я думаю, около тридцати, и мы снова встретились в Президиуме АН СССР в кабинете академика Беликова. Разговор шел о проблемах конвергенции, которая тогда волновала меня и моих коллег, связанных с использованием вычислительной техники, – академиков Г. С. Поспелова, В. М. Глушкова и многих других. Я рассказывал о некоторых идеях, но Сахаров их совсем не понимал, не понимал даже нашей терминологии. Мы по-прежнему связывали понятие «конвергенция» с такой реорганизацией управления производством, которая позволила бы стране достойным образом вписаться в формирующуюся мировую систему разделения труда, а также с совершенствованием технологий, которое уберегло бы нас от поражения в «холодной войне». Сахаров понимал этот термин совсем по-другому. Он оставался тем же добрым, умным, глубоко нами чтимым человеком, но заботился более всего не о стране, а о личной свободе каждого отдельного в ней человека. И я с грустью думал: «А где же тот Андрей Сахаров, с которым мы в Арзамасе так славно обсуждали действия, необходимые для нейтрализации последствий «холодной войны»?»
К вопросу о конвергенции я еще вернусь в следующем разделе – это вопрос слишком важный, чтобы ограничиться несколькими фразами.
Теперь, собственно, о российской интеллигенции.
Надо отдать должное большевикам. Несмотря на удары, которые они нанесли старой русской интеллигенции, большевики понимали ее значение и значение традиций русского инженерства и русской высшей школы. И они были сохранены. Только в России, да, пожалуй, и в Германии существовали научные школы в нашем понимании этого слова. Они представляли собой группы специалистов, которые формировались вокруг какой-либо идеи или талантливого руководителя. Замечательной особенностью была взаимная ответственность членов этих неформальных объединений за судьбы друг друга. Как непохожи, например, наши научные семинары на американские. В США докладчик как бы рекламирует самого себя в расчете на получение очередного гранта или более престижного места в университете. У нас же докладчик прежде всего спрашивает совета, он ждет помощи от своих коллег. Пусть даже в форме жесткой критики.
В Германии система научных школ была разрушена во времена фашизма и до сих пор не восстановлена. Советская власть сумела сохранить научные школы даже в тяжелейшие годы Великой Отечественной войны. И более того, создать систему подготовки новых отрядов научной и инженерной интеллигенции, то есть создать систему передачи эстафеты традиций и научной культуры. Основная тяжесть передачи эстафеты легла на плечи моего поколения. Оно пережило тяжелейшие испытания. Оно прошло сквозь многочисленные круги ада, но сохранило не только себя, но и в себе Россию. Оно смогло не только усвоить, но и передать основные традиции русского образования следующим поколениям. Это были, как правило, выходцы из среды старой дореволюционной интеллигенции.
Я позволю себе привести несколько штрихов собственной биографии, которая во многом очень типична.
О деде своем, Сергее Васильевиче Моисееве, я уже рассказывал выше. Мой отец, по образованию экономист, служил в том же Наркомате путей сообщения, где и дед, и занимался проблемами рационализации перевозок внутренним водным транспортом. Моя мать была приемной дочерью известного железнодорожного деятеля Николая Карловича фон Мекк, сына знаменитой Надежды Филаретовны, чья переписка с П. И. Чайковским сделалась эпистолярной классикой. Николай Карлович работал в ВСНХ, занимаясь проблемами перспективного развития железнодорожного транспорта Советского Союза.
Мои дед и отец, да и те знакомые инженеры, что к нам приходили, были увлечены планом ГОЭЛРО и многими другими начинаниями времен нэпа, и я помню, с какой гордостью они говорили, что мы взялись сделать то, о чем даже на Западе еще не помышляют, – создать единую государственную энергетическую систему. Ну, а если речь заходила о тех или иных «вывертах» партии и правительства, то Сергей Васильевич любил повторять одну и туже фразу: «Большевики приходят и уходят, а Россия остается. Надо работать, господа!».
И сейчас, в нынешние тяжелые годины, я часто про себя повторяю эту фразу: «Гайдары и чубайсы приходят и уходят, а Россия-то остается. Надо работать, господа!». Правда, сейчас ситуация стала значительно сложнее и опаснее.
Во времена нэпа наша семья жила в условиях относительного материального благополучия и в атмосфере того трудового настроя, который был свойствен большинству российской интеллигенции того времени: Россия поднималась, и это вселяло уверенность в будущем, а давление сталинской диктатуры было еще мало ощутимо. Люди работали действительно не за страх, а за совесть, как и в послевоенные годы. Но в конце 1920-х годов климат в стране стал меняться, и это непосредственно сказалось на нашей семье.
В 1928 году Николай Карлович был арестован, объявлен вредителем и расстрелян. В 1930 году мой отец был арестован по делу «Промпартии». Однако еще до суда он скончался в Бутырской тюрьме, как было нам сказано, от сердечного приступа. Отцу было тогда сорок два года.
Сразу же после гибели отца Сергей Васильевич вышел в отставку, но уже через пару месяцев, не выдержав тяжести свалившегося горя, скончался, как тогда говорили, «от удара». Итак, в четырнадцать лет я остался единственным «мужчиной» в когда-то большом семействе.
Не буду рассказывать о лишениях и трудностях первой половины 1930-хгодов. Основное испытание меня ждало в 1935-м, когда я решил поступать в университет. Несмотря на то, что мой отец умер до суда, я всюду числился «сыном врага народа» со всеми вытекающими отсюда