Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Разумеется, Штайн великолепно чувствует поэзию, в совершенстве владеет ее языком. Остается предположить, что режиссер сознательно решил пожертвовать "духом музыки" во имя предельно внятной публицистики. Он предпочел стихийной эмоциональности Диониса логическую ясность Аполлона. Он рискнул обойтись без того "мистического тумана", который окутывает величественное эсхилово творение, и придать человеческие — быть может, "слишком человеческие", то есть свободные от роковой предначертанности, контуры ее монументальным образам. Не побудил ли его к этому замысел рассказать о "доме Агамемноновом" как о прообразе современного человечества, которое из поколения в поколение подтачивается и разрушается ненавистью и готовностью проливать кровь, которому все очевиднее угрожает духовное оскудение и физическое вырождение? Может быть, именно поэтому режиссер не захотел, чтобы поэтические озарения смягчили жестокие очертания образов, притупили остроту проблем?
Эту догадку подтверждает третья часть спектакля — "Эвмениды", в которой неожиданно возобладали пародия и сатира.
Здесь досталось всем: и богам, и героям, и обывателям. И ухоженной, респектабельной Пифии (Л. Чурсина). И самовлюбленному плейбою Аполлону (И. Костолевский). И провинциальной дамочке — "де-мимонденке" Афине (Е. Майорова). И до жути зловещим, но вовсе не страшным гротесковым Эвменидам. Круче же всего пришлось членам новоорганизованного ареопага. Невозмутимые вершители чужих судеб готовы в любой момент смошенничать, смухлевать, а то и сойтись в неприличной рукопашной. И все это под глухо звучащие эсхиловские строки о повсеместном торжестве демократии, неколебимости мудрых ее принципов...
Нет, какой же это "пелопоннесский мусейон", к которому, право же, Эсхил не имел ни малейшего отношения? Это же вылитый Брехт — только без политического активизма и оптимизма. Встреча древнегреческой трагедии с современностью свершается парадоксально — через посредство, казалось бы, давно вышедших из моды театрального мышления и идеологической оптики. Достаточно вспомнить финальные строки из "Доброго человека из Сезуана", в котором Брехт подвергает сомнению все на свете: и "героя", и "мир", и "богов", а в конце концов и самую необходимость в каких-либо "богах", — чтобы ситуация прояснилась окончательно.
Предание, которым со времен Эсхила жило и — худо ли, хорошо ли— руководствовалось человечество, для Штайна умерло. Окончательно и бесповоротно. Опереться больше не на что. Остается одно — во всем сомневаться. Сомневаться и ждать...
Очевидно, что сам Петер Штайн сознательно провоцирует нас своим спектаклем на спор. На ту самую "майевтику" — древнее искусство сомнения, без которой не родиться ни истине, ни вере, тем паче в наше убогое и разъеденное плюрализмом время.
(Когда бы грек увидел наши игры... // Независимая газета. 1994. 2 марта).
ЛИТВА
Театр "Менус Фортас""Макбет" Шекспира в постановке Э. Някрошюса
Октябрь 1999 г.
Этот спектакль не мог не стать одним из центральных событий "Золотой маски". Однако же после неоднократных, всем памятных гастрольных встреч изменилась, как кажется, природа зрительских ожиданий — повысился порог готовности признать за всякой новой работой литовского режиссера статус события.
Дело в том, что общий тип постановок Някрошюса уже хорошо известен. Особенности его режиссерского мышления от спектакля к спектаклю мало меняются. Можно сказать, что на этот раз мы готовились обнаружить новизну в конкретных художественных результатах. Ведь заранее было ясно, что и в "Макбете" будут явлены парадоксальные ассоциации, своевольная игра изощренного воображения, подчас предельно далеко отстоящего от драматургической основы, причудливый поток сценических образов — неожиданных, поражающих, обескураживающих, зачастую рожденных не столько рефлексией художника по поводу пьесы, сколько саморефлексией, погружением в тайники собственной личности. Весь вопрос в том, предоставит ли Някрошюс на этот раз возможность подключиться к этой игре ассоциаций, пережить эту неотразимость образов.
Вопрос не лишний, когда речь идет об искусстве того типа, к которому принадлежит Театр Някрошюса, об искусстве, которое не столько сообщает, сколько провоцирует. Такое искусство всегда сопряжено с риском, и каждый его единичный акт, что называется, пан или пропал, а разброс творческих результатов может оказаться непредсказуемо велик.
Например, "Гамлет", предыдущая постановка Някрошюса, при всей ее громоздкости, перегруженности, отрывочности, при всей нарочитой затемненности смысла, представляется очень значительной. Будоражило и завлекало высокое поэтическое косноязычие. В спектакле сходились лед и пламень, белое и черное, движение и покой, и этот спор казался едва ли не значительнее самих коллизий трагедии. Западали в память многие режиссерские "отсебятины", лучшей из которых было появление в финале Призрака в какой-то белоснежной бурке (при чем здесь бурка?), на которую он укладывал бездыханное тело сына и долго баюкал его, долго оплакивал — "обвывал". Пожалуй, всего было через край — и пред-игра, и пост-игра, и актерская плюсовка, которая вторила режиссерскому перебору. Но в лучшие минуты чувствовалась внутренняя значительность, присутствие духовного усилия, мучительного стремления додумать что-то важное для самого художника и, может быть, что-то выговорить для нас, зрителей.
"Гамлет", может быть, и не обогатил нас новым видением пьесы, не обновил наши представления о ее персонажах (честно говоря, сам Гамлет помнится сегодня смутно, прочие же лица и вовсе выветрились из памяти). Но спектакль волновал острым ощущением трагизма, тем, что раскрывал органическую связь с тайной жизни и смерти (почти по Льву Выготскому, который считал центральной темой "Гамлета" тайну загробной жизни и воспринимал Призрака едва ли не как главную фигуру).
В тот раз Някрошюс пропустил "Гамлета" через себя, обнаружил сопричастность метаниям принца и проблемам трагедии, а уж потом, в меру своего дара, стал дистанцироваться от героя, "остранять" свое восприятие произведения. Что соответствует практике постмодернизма, который вступает с первоисточником в игровые отношения и исходит из того, что дом следует изображать как можно менее похожим на дом. В этом случае одинаково важны как момент несходства образа с натурой (спектакля с пьесой), так и сохранение ощутимой внутренней связи между ними (поскольку в противном случае попросту перестает работать механизм "остранения"). Однако вряд ли стоит выводить из особого— постмодернистского — типа мышления режиссера абсолютную суверенность его фантазии, его право сочинять спектакль вообще без опоры на драматургию, отстаивать его, так сказать, тотальную творческую безответственность. Как бы радикально ни отличалось данное художником-постмодернистом "изображение дома" от самого этого "дома", мыто прекрасно понимаем, что изображен именно дом и получаем от этой двойственности и синхронности сходства-несходства особую остроту эстетического переживания.
Как сказано, при осуществлении художественной системы, в которой работает Някрошюс, ассоциации могут быть как неожиданными, так и банальными; образы как многозначными, так и скудными. Поэтому без своего рода ответственности художника все же вряд ли можно обойтись. Сказанное, впрочем, относится далеко не к одному только Някрошюсу и его новой шекспировской постановке. Именно "Макбет" то ли своей тематической и образной ясностью, то ли композиционной простотой и краткостью (в сравнении с другими шекспировскими трагедиями), как показывает практика театра и кино, провоцирует художников на поиск, заставляет демонстрировать разнообразие исходных намерений и художественных результатов.
"Эту пьесу", как из суеверия называют "Макбета" англоязычные актеры, часто ставили в разгар войн (Гастон Бати в 1942-м) и при подведении их горестных итогов (Орсон Уэллс в кино в 1948-м). В то же время к "шотландской трагедии" Шекспира нередко обращались из желания создать "большое зрелище": Малый театр с М. Царевым и Е. Гоголевой в главных ролях, на экране — Роман Поланский. Пышное, но несколько уплощенное прочтение трагедии было трактовано им в излюбленном стиле "фильмов ужасов", из которого, правда, выбивались Джон Финч—Макбет и Франческа Аннис—леди Макбет. Одновременно возникают постановки, в которых "Макбет" предстает в поэтически преображенном виде, с очевидно смещенными смысловыми и даже нравственными акцентами. Тот же Уэллс снял в свое время грандиозный фильм-мистерию, тяготевший в равной степени к языческой и к христианской мифологии. Заселив картину гигантами—грешниками и праведниками, загромоздив кадр циклопическими постройками, наполнив подземными гулами, Уэллс заставил своего Макбета бросить вызов не только морали, но и миропорядку как таковому, отчего постановка американского режиссера обрела поэтическую мощь и богоборческое звучание. Питер Холл вместе с Полом Скофилдом в спектакле Королевского Шекспировского театра, сочетавшем рафинированный интеллектуализм с интенсивной символикой, превратили шотландского тана в добровольного мученика идеи зла (без которой неопределима сущность добра и проблематично само его существование), в своего рода Иуду поневоле.
- История безумия в Классическую эпоху - Мишель Фуко - Культурология
- Культура и мир - Сборник статей - Культурология
- Мода в контексте визуальной культуры: вторая половина ХХ – начало XXI вв. - Анна Демшина - Культурология