Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот уже сметены последние, поначалу неколебимые препоны разума. Энергичная и громкоголосая помощница доктора Спенсера (Вероника Байер) готова превратиться в Агаву, растерзавшую в "Вакханках" собственного сына, а сам он, такой корректный, такой, казалось бы, выдержанный, сдается на волю страстей, все более отождествляя себя с несчастным Пентеем и неумолимо приближаясь к своей мученической гибели...
Разум оказался посрамлен еще раз. Разум — и человеческая личность. Потому что вряд ли — по крайней мере, так хочется думать — почтенная публика воспримет только в натуралистическом плане решение заключительного эпизода спектакля. Одержавший победу дьявол-соблазнитель аккуратно раскладывает на столе расчлененное на куски тело своего оппонента. Конечно же, это образ распада не столько тела, сколько духа, знак несостоятельности человека...
Мифологизм и вместе с тем актуальность художественного мышления сегодняшнего T.a.d.R особенно ярко проявляются в "Макбете" (постановка Роберто Чулли и Ханса-Петера Клазена). В этом спектакле, насыщенном "кровью и туманом", прилюдно совершается чудовищный эксперимент— человеческая природа пожирает самое себя, повинуясь изначально присущему ей инстинкту убийства. В данном случае этот инстинкт взлелеян и отточен до безусловного рефлекса всем опытом современной общественной практики, в которой систематическое и успешное уничтожение человеком себе подобных окружено всеобщим почитанием и называется "воинской доблестью". Да, здесь все время ощущается "шевеление древнего ужаса" и образам ведьм придано не только решающее, но и глобальное значение (они тут едва ли не все роли исполняют).
Но художественный фокус спектакля, разумеется, — Макбет. Фриц Шедиви мало интересуется биографией своего героя, его характером и психологическим складом. Во внимание принимаются только всеобщие начала и внеличные обстоятельства. Актер, как кажется, вознамерился дать собственную расшифровку не так давно нашумевшей книге Фухи-мори "Конец истории". Для него смысл этого эпатирующего названия вполне конкретен. Конец истории — это конец света, "вползание" человечества (наподобие того, как сам его герой медленно и неотвратимо "вползает" в кровавое месиво убийств) во вселенское варварство, когда убийство в любой его форме становится сначала привычным, затем — удобным, наконец — приятным, а в конце концов — едва ли не основным делом людей...
Страшный спектакль, лишенный гармонии и какого бы то ни было просветления. Однако обозрим, что называется, собственные сегодняшние "грады и веси" — не отыщется ли вдруг какого созвучия с экстремистским шекспировским спектаклем Роберто Чулли? Но, пожалуй, ведь и "Веракрус" несет в себе нечто знакомое? О звучании же третьего акта "Гамлета" в изложении наших гостей и говорить нечего: стоит только повнимательнее оглядеть окрестности отечественного политического пейзажа...
...Нетпросветления. Более того: из темноты возникая, спектакли сегодняшнего Театра ан дер Рур в темноту под занавес и возвращаются. Яркий мир сценических подмостков оказывается подернут и окаймлен непроницаемой тьмой. Художник громадного сценического темперамента и неуемной режиссерской фантазии, кажется, овладевший всеми секретами прошлой культуры и обживший все закоулки философской мысли, с беспримерной искренностью "взглядывается в свой ночной кошмар" (Александр Блок). Природный "доктор Дапертутто", маг и волшебник театральной игры, отрицает ныне то, чему вчера еще поклонялся, чем завоевал благодарную признательность театральной публики всего мира...
О ком он плачет? Не о нас ли? Надолго ли его великий талант погрузился в "ночь и молчание"? И, по слову Томаса Манна, "скоро ли из мрака последней безнадежности забрезжит луч надежды"?
(Плач доктора Дапертутто // Независимая газета. 1994. 16 сент.).
ГЕРМАНИЯ-РОССИЯ
"Орестея" Эсхила в постановке Петера ШтайнаФевраль 1994 г.
Самое примечательное в "Орестее" Петера Штайна — внутренняя полемичность при внешнем эпическом спокойствии. Автор интеллигент-нейших, полных ностальгии по прошлому "Трех сестер" и "Вишневого сада" наэтот раз, как кажется, бросает решительный вызов всему и всем.
Прежде всего, конечно же, традиции, Эсхилу — самой своей безрассудной попыткой в пределах единой постановки освоить колоссальный по объему и сложности текст трилогии. Современной сцене — масштабами своей работы, сравнимой по грандиозности с древнегреческими театральными празднествами. Привычкам зрителя — спектакль, представляющий все три части "Орестеи" ("Агамемнон", "Хоэфоры", "Эвмениды"), длится семь часов кряду, с чего для многих и начинается его небывалая сенсационность. Наконец, — всевозможным постановочным, сценографическим и прочим трудностям, включавшим и сложность общения с русскими актерами...
Из всех этих "поединков" немецкий режиссер выходит победителем.
С профессиональной стороны спектакль Штайна выглядит безупречным. Режиссером учтены и освоены все технические особенности Театра Российской армии. Актеры работают самоотверженно и с пониманием общего замысла. Зрители, несколько, правда, потрясенные длительностью спектакля, в конце концов, как кажется, соглашаются отождествлять себя с "демосом", заполнившим афинский амфитеатр. Трилогия Эсхила мало-помалу подчиняется воле режиссера, становится частью разработанной им театральной структуры.
Обратившись к новому переводу, дав его в своей редакции, Штайн достигает эффекта обновленного звучания старого текста. Значительным становится буквально каждое слово, и каждое же доносится до зала. Стремясь к уравновешенности всех мотивов, режиссер, словно бы вспоминая уроки старой немецкой "драмы для чтения", не столько "инсценирует", сколько предлагает нам "прочесть" пьесу вместе с ним.
Выразительно решенное пространство спектакля (художник Мой-деле Бикель) становится прежде всего вместилищем слова; атмосфера действия творится им же. В песнях хора, произносящего текст в унисон, нередко даже в партиях актеров-протагонистов смысл слов оказывается куда важнее их звучания, эмоция скрадывается мыслью. На первый план выходит логика. Заклинания превращаются в красноречие, поэзия — в декламацию. И даже ритуал, к которому восходит, с которым сроднена древнегреческая трагедия, сведен к минимуму, скорее описан в слове, нежели воссоздан в действии.
Эсхил предназначал свои трагедии, которые называл "крохами от великих пиров Гомера" (именно от "пиров"!), для наивных, верящих в богов и жаждущих чуда современников. Спектакль Штайна с самых первых своих мгновений принимает во внимание скептицизм современной, прежде всего — западной, публики, настроен на волну публицистики. Он скорее отсылает нас к "эпическому театру" Брехта, нежели обнаруживает свое родство с экстатическими афинскими представлениями.
Из этого, однако, вовсе не следует, что режиссер чуждается поэзии или не владеет ею. Можно было бы эпизод за эпизодом описать изобретательную и эмоционально-заразительную игру света, столь много значащего в постановке. Можно вспомнить, что постановщик время от времени заставляет хор петь, переходить с понятного русского на непонятный, но такой волнующий древнегреческий язык, а то и просто — мычать от ужаса предчувствий или перед лицом еще более ужасных событий. Одна обыкновенная дверь в выстроенной на подмостках античной скене аккумулирует в себе такую бездну поэзии, таит такую невыносимо роковую загадку, что временами кажется: за ней-то и скрывается величие, вся страшная сила эсхиловой трагедии...
Не случайно на ее пороге кладет перед мужем неисчислимые и униженные поклоны коварная Клитемнестра (Е. Васильева). Здесь встречает могучего Агамемнона (А. Васильев), как предвестница гибели, едва слышная музыка. Здесь стынет кровь, заставляя вспомнить о различных традициях немецкой сцены — от резкого натурализма до взвинченного экспрессионизма, слово освобождается от логических связей, поступок делается соучастником чуда, и оба они становятся поводырями поэзии.
Поэтическое напряжение несколько возрастает в "Хоэфорах". Хор плакальщиц звучит музыкальнее и выразительнее, нежели действующий в первой части хор обывателей-горожан. "Бедные дети" злодейски умерщвленного Агамемнона — Орест (Е. Миронов) и Электра (Т. Доги-лева) — вносят в жестковатую определенность мизансценического рисунка психологическую остроту и избыточную эмоциональность. Когда же фантазия постановщика приходит на помощь исполнителям ролей, возникает шедевр — сцена ритуальных заклинаний, когда дети, взывая к праху своего отца, бесконечно долго пытаются "достучаться" до покойного в плиту его надгробия...
Разумеется, Штайн великолепно чувствует поэзию, в совершенстве владеет ее языком. Остается предположить, что режиссер сознательно решил пожертвовать "духом музыки" во имя предельно внятной публицистики. Он предпочел стихийной эмоциональности Диониса логическую ясность Аполлона. Он рискнул обойтись без того "мистического тумана", который окутывает величественное эсхилово творение, и придать человеческие — быть может, "слишком человеческие", то есть свободные от роковой предначертанности, контуры ее монументальным образам. Не побудил ли его к этому замысел рассказать о "доме Агамемноновом" как о прообразе современного человечества, которое из поколения в поколение подтачивается и разрушается ненавистью и готовностью проливать кровь, которому все очевиднее угрожает духовное оскудение и физическое вырождение? Может быть, именно поэтому режиссер не захотел, чтобы поэтические озарения смягчили жестокие очертания образов, притупили остроту проблем?
- Библейские фразеологизмы в русской и европейской культуре - Кира Дубровина - Культурология
- Glimpses of Britain. Учебное пособие - Алексей Минченков - Культурология
- Культура как стратегический ресурс. Предпринимательство в культуре. Том 1 - Сборник статей - Культурология
- Судьбы русской духовной традиции в отечественной литературе и искусстве ХХ века – начала ХХI века: 1917–2017. Том 1. 1917–1934 - Коллектив авторов - Культурология
- Москва Первопрестольная. История столицы от ее основания до крушения Российской империи - Михаил Вострышев - Культурология