Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вполне уместно, что герой романа, выдающийся американский писатель, похож на Фроста и что погода в поэме все время морозная[142], самого же писателя зовут Джон Шейд[143], что дает возможность каламбурить по этому поводу. Уместно также и то, что эта тысячестрочная поэма иногда кажется пародией (нарочитой? нет?) на Фроста, а иногда — искренней попыткой (удачной? нет?) соперничества. Вырванная из контекста книги, эта поэма действительно похожа на то, чем должна казаться европейскому сознанию поэма Фроста: это заурядная семейная драма, местами берущая за душу, местами оставляющая равнодушным, это непритязательные размышления о смерти человека, для которого мир ограничивается ближайшим семейным окружением, а также флорой и фауной собственного сада.
***Однако поэма, и в этом хочет убедить нас Набоков, в результате превратностей восточноевропейской политики попадает в руки Чарльза Кинбота, самого неприятного из всех педантичных эмигрантов-вегетарианцев с гомосексуальными наклонностями. Он тщетно надеется, что поэма расскажет о его жизни, а когда этого не случается, вознаграждает себя тем, что топит ее в море примечаний, являющихся наполовину комическими свидетельствами его непонимания текста, а наполовину — собственной патетической автобиографией. Несмотря на очевидную ученость, бедняга Кинбот не может даже определить источник названия поэмы: ведь строки, которые у Шекспира звучат, как «луна — нахалка и воровка тоже: свой бледный свет крадет она у солнца»[144], он помнит только в зембланском переводе: «месяц — вор, свой серебряный свет он ворует у солнца». Кинбот не может уразуметь подлинное значение этих строк точно так же, как не понимает тонкости языка, а ведь они выражают его взаимоотношения с поэзией.
Кинбот, однако, не просто педант, а жертва большевизма, свергнутый монарх, которого преследует убийца, и потому истинный романтик: у него не укладывается в голове, что талантливый поэт предпочел написать о самоубийстве юной толстушки, а дважды рассказанные им, Кинботом, истории о побегах, преследованиях и смертях королей оставил без внимания. Изгнанный из родной страны, Кинбот направляется в Европу, откуда тщетно обращается с просьбой о сочувствии в Америку, все это подготавливает лебединую песнь поэта. Принести в дар Новому Свету Кинбот может только одно — смерть, и вот от руки неумелого убийцы, который его преследует и о существовании которого Шейд даже не догадывается, погибает не Кинбот, а поэт.
Основная тема «Лолиты», «Пнина», также как и «Бледного огня», — невозможность перевода, вечная проблема вавилонского смешения языков; тема, близкая Набокову, который принадлежит двум культурам и в конце концов пришел к тому, что стал переводить самого себя. «Бледный огонь» — своеобразная антология перевода: Шекспира здесь переводят на зембланский и обратно, Гете — на английский, Донна и Марвелла — на французский, но все эти переводы — шуточные, примером может служить преображение раблезианского «le grand peut-être» в «the Grand Potato».
Даже если мы возьмем в качестве ориентира самого Набокова, в котором уживались поэт и педант, неоклассицист и романтик, европеец и американец, взаимное непонимание по-прежнему останется комической (или трагической?) закономерностью. В поэме Шейда есть странное место, где Набоков словно пишет о собственной смерти и о своей раздвоенности: «И кто спасет изгнанника? В мотеле умрет старик… Он задыхается, кляня на двух наречьях туманность, что растет в нем, легкие калеча».
Словосочетание «на двух наречьях» Кинбот прокомментировал: «На английском и зембланском, английском и русском, английском и латышском, английском и эстонском, английском и литовском, английском и русском… английском и русском, американском и европейском.»
Leslie A.Fiedler. The Persistence of Babel // Guardian. 1962. November 9. P. 14.
(перевод В.И. Бернацкой).
Найджел Деннис{157}
Такую бабочку трудно классифицировать!
Великолепный юмор этой абсурдной книги по большей части объясняется сумасбродным стремлением Короля исказить значения слов, стремлением «подкинуть» невинной поэме до нелепости экстравагантное «толкование». И к моменту завершения своего поистине одержимого труда Король создал совершенно иной мир — мир чистой фантазии, переплетающейся с такими элементами, как игра корнями и окончаниями, обрывки датского, отзвуки Пруста, мимолетные впечатления Ниццы, намеки и цитаты из «Гамлета» и пристальные наблюдения за бабочками.
«Реальность, — говорит король Чарльз в минуту просветления, — не является ни субъектом, ни объектом искусства, которое создает свою собственную, особую реальность, не имеющую ничего общего с той усредненной „реальностью“, которую воспринимает обычный глаз»[145].
Это замечание совершенно точно описывает созданное Набоковым. «Бледный огонь» насыщен именно такой «особой реальностью» всевозможных абсурдистских вымыслов и фантазий, но эта «особая реальность» выполняет и вполне практическую функцию. Она показывает, как может выглядеть мир, блистательно отраженный в ясном, но полубезумном глазу. Это — отповедь сумасшедшего степенным гражданам, пришедшим поглазеть на него.
Это означает, что Набоков не просто старается вдохнуть дуновение зефира в безвоздушную пустоту. Ему знакомы страстные порывы ненависти и восхищения, например ненависть к «серым людям», отправившим его в изгнание, и благородная привязанность ко всему естественному, свободному от запретов и возвышающему дух. Его сумасшедшим и шумным королем владеют все эти страсти. И в этом он служит примером для всех нас.
Многое в «Бледном огне» вызывает восторг, не требуя при этом особых разъяснений. Поэма, открывающая роман, — это настоящая поэма, написанная мастерски и проникновенно. Поэт и его практичная, служащая ему как бы прикрытием жена — полнокровные характеры точно так же, как профессора и местные чиновники университетского городка, в котором развертывается действие романа.
Удовольствие, доставляемое романом, во многом основывается на констатации, что в нем все и вся абсолютно нормальны, — за исключением подозрительного королевского глаза, день и ночь подглядывающего за всеми через прорехи в занавесе.
Совершенно ясно, что этот глаз, несмотря на весь тот заговор, который он обнаруживает, — всего лишь глаз короля-актера. Чарльз II Набокова очень похож на Генриха IV Пиранделло{158}, являющего собой представление сумасшедшего о самом себе.
И все же в заключение необходимо отметить, что «Бледный огонь» вряд ли будет пользоваться широкой популярностью. Он слишком переполнен странными словечками, слишком громоздок, и до его смысла очень трудно докапываться. Многим читателям придется не по вкусу сама идея одновременного чтения двух экземпляров, один из которых должен быть раскрыт на поэме, а другой — на комментариях, и необходимость иметь под рукой словарь Чэмберса (карманный Оксфордский здесь не поможет), что способно отбить у них всякую охоту к чтению.
Nigel Dennis. It's Hard to Name This Butterfly! // Sunday Telegraph. 1962. 11 November. P. 6.
(перевод А. Голова).
Энтони Бёрджесс{159}
Маскарад Набокова
Грязные свиньи, рыскавшие по страницам «Лолиты» в поисках скользких трюфелей и клубнички, были, разумеется, совершенно не способны поднять свои крошечные глазки и рыла в противогазах, чтобы полюбоваться зеленью, цветами и бабочками, делающими этот прелестнейший роман той литературной идиллией, каковой он является на самом деле.
Гумберт Гумберт помешался на нимфетках, тогда как Владимир Набоков если на чем и свихнулся, так это на литературе. Его «роман с английским языком» достигает в «Бледном огне» своей кульминации.
Джордж Герберт{160} создавал стихотворения в форме крыльев и песочных часов; Набоков же написал роман в форме поэмы, снабженной крыльями в виде предисловия, фаланги комментариев и указателя. Один из самых обворожительных текстов, встречавшихся нам за последние 20 лет, притворяется справочным критическим аппаратом.
Какая чудесная шутка, какое редкостное изящество, как все это изысканно, как далеко отстоит от свинарника и вонючего пойла сексуально озабоченных поросят…
Некоторые места его сатиры нарочито шумны: Набоков — прежде всего великий юморист. Но самая большая радость в этой книге — радость, которую автор испытывает от манипуляций с языком, от произвольных и капризных искажений традиционных представлений о литературе, от безудержной саморекламы эксцентричного Кинбота и от современной Америки, которая, как любимое пушистое существо со странными повадками, всегда таится на заднем плане набоковских романов.