class="p1">Гуманизм же этот был, вообще говоря, по преимуществу мирским, и с расширением исследований в XV столетии он становился таким все в большей и большей степени. Его представители, с которыми мы познакомились выше как с истинными форпостами лишенного оков индивидуализма, вырабатывали в себе, как правило, такой характер, что нам должна быть совершенно безразлична даже свойственная ему религиозность, которая иной раз выступает с вполне определенными претензиями. Репутация атеистов укрепилась за ними, вероятно, тогда, когда они стали проявлять безразличие, а сверх того, стали вести кощунственные речи против церкви: какого бы то ни было умозрительно обоснованного убежденного атеизма никто из них не выдвинул[994], да и не мог на это отважиться. Когда их размышления обращаются в направлении основополагающей идеи, это скорее всего оказывается некая разновидность поверхностного рационализма, летучий осадок, составленный из многих взаимно противоречивых идей древних, которыми они должны были заниматься, а также презрения к церкви и ее учению. К этой категории относились те рассуждения, которые едва не привели Галеотто Марцио[995]{517} на костер, когда бы бывший его ученик, папа Сикст IV поспешно не выхватил его из рук инквизиции. Именно, Галеотто писал: всякий, кто правильно себя ведет и действует согласно внутреннему прирожденному закону, отправляется на небо, к какому бы народу он ни принадлежал.
Рассмотрим для примера религиозные воззрения одной фигуры меньшей величины, принадлежавшей к этой многочисленной толпе, Кодра Урчео[996]{518}, бывшего первым домашним учителем последнего Орделаффи{519}, государя Форли, а потом долгие годы преподававшего в Болонье. Что касается церковной иерархии и монахов, он в полной мере высказывает непременные обвинения в их адрес; его тон, вообще говоря, чрезвычайно дерзок, а кроме того, он позволяет себе постоянно примешивать сюда свою собственную персону вместе с городскими слухами и шутками. Однако он способен назидательно говорить об истинном Богочеловеке Христе и в письме одному набожному священнику просит его упомянуть себя в молитвах. Как-то ему приходит в голову приступить к перечислению глупостей языческой религии следующим образом: «Наши теологи также нередко блуждают впотьмах и ссорятся de lana caprina{520} — из-за непорочного зачатия, Антихриста, причастия, предопределения и некоторых других предметов, по поводу которых лучше было бы помолчать, нежели распространяться в проповедническом рвении». Однажды, когда Урчео не было дома, его комната выгорела вместе со всеми рукописями. Когда он об этом узнал, то встал на улице против изображения Мадонны и закричал: «Слушай, что я тебе говорю: я не безумен, я говорю сознательно! Когда я тебя когда-нибудь призову в смертный час, ты меня не слушай и не забирай меня к своим! Потому что я хочу навек остаться с дьяволом!» Такая то была речь, после которой, однако, он счел за лучшее на протяжении шести месяцев прятаться у одного дровосека. При этом Урчео был настолько суеверен, что его постоянно пугали предсказания и необычные явления природы; лишь веры в бессмертие в нем не осталось. На заданный ему вопрос он сказал своим слушателям следующее: никто не знает, что происходит после смерти с человеком, его душой или его духом, и все разговоры насчет загробного мира — это средство запугивания для старых баб. Однако когда ему довелось умирать, он все же вручил свою душу или свой дух[997] всемогущему Богу и теперь уже увещевал своих рыдающих учеников бояться Бога, особенно же — верить в бессмертие и воздаяние после смерти, и принял причастие с немалым воодушевлением. Нет никаких гарантий того, что гораздо более прославленные люди той же специальности, даже если они высказывали значительные мысли, были намного более последовательными в своей жизни. Большая их часть колебалась между свободомыслием и обрывками привитого в детстве католицизма, внешне же они мудро держались за церковь.
Но поскольку теперь их рационализм связывался с началами исторической критики, время от времени могла здесь появляться робкая критика библейской истории. Передают слова Пия II[998], произнесенные им как бы имея в виду грядущие перемены: «Даже если бы христианство не было удостоверено чудесами, оно должно было бы быть принято уже по причине его высокой нравственности». Относительно легенд, поскольку они содержали произвольные пересказы библейских чудес, уже и без того всякому было позволено вволю шутить[999], и это обстоятельство продолжало оказывать свое действие. Когда упоминаются иудействующие еретики, мы чаще всего склонны предполагать, что имело место отрицание божественности Христа; по крайней мере так обстояло дело с Джорджо да Новара, сожженным в Болонье около 1500 г.[1000] Однако в той же Болонье приблизительно в это же время (в 1497 г.) доминиканский инквизитор вынужден был позволить ускользнуть имевшему высоких покровителей врачу Габриэлле Сало, который отделался одним лишь изъявлением раскаяния[1001], хотя этот человек имел обыкновение высказывать следующие вещи. Христос был не Бог, но сын Иосифа и Марии от обычного зачатия; своим коварством он привел мир к порче; он вполне мог претерпеть крестную смерть за совершенные преступления; религия его в скором времени прекратит существование; в освященной гостии нет никакого его подлинного тела; чудеса свои он сотворил не благодаря божественной силе, но они произошли под влиянием небесных тел. Последнее опять-таки в высшей степени показательно: вера здесь присутствует, однако люди продолжают придерживаться магии[1002].
В отношении идеи божественного управления миром гуманисты, как правило, не идут дальше холодного отстраненного наблюдения того, что происходит в условиях господствующего вокруг насилия и злоупотреблений власти. Из этого настроения возникло множество книг «О судьбе», со всеми возможными вариациями этого названия. По большей части они констатируют вращение колеса счастья и непостоянство всего земного, особенно в сфере политики; провидение также привлекается сюда, очевидно, только потому, что люди еще стыдятся голого фатализма, отказа от познания причин и следствий или неприкрытого отчаяния. Не без выдумки строит Джовиано Понтано естественную историю демонического Нечто, называемого Фортуной, из сотни по большей части пережитых им самим эпизодов[1003]. Более шутливо, в виде сна, трактует этот предмет Эней Сильвий[1004]. А намерение Поджо в одном сочинении, относящемся уже к его старости[1005], состоит в том, чтобы изобразить мир в виде бездны несчастий и оценить как можно ниже счастье отдельных сословий. Это настроение так и остается преобладающим: на примере множества выдающихся людей сопоставляется должное и имеющееся их счастья и несчастья и получающаяся сумма дает по большей части неблагоприятный результат. Тоном, исполненным высокого достоинства, почти элегически, Тристан Караччоло[1006] превосходно изображает нам судьбу Италии и итальянцев,