Это могло бы сделаться само собой, духовными флюидами, силой духа, даже без всякого определенного заговора. Нас бросили, ушли от нас все, кто нам нужен был внутри страны, в рядах армии. Пусть для этого нужно было надеть красную звезду, наружно, но чтобы ее сбросить и заменить крестом – нужно было быть тут с нами, на родине… Я не мог говорить иначе, я дал свое имя рядом с Лениным[153] и Троцким, я надеялся, что меня поймут. «Ведь меня там знают!» – думал я. Знают, что меня ни купить, ни запугать нельзя. Значит, зачем я на это пошел?!
Но нет, не поняли, озлились, ушли сами, увели всех за границу с целью продолжать братоубийственную, гражданскую войну. Ну и чего они достигли? Бросив Родину, предоставив издеваться, калечить души русских парней в рядах Красной армии, без малейшей поддержки иного характера, без влияния русского духа. Сами все за границей перессорились, перебранились. И многие теперь стремятся назад, да уж поздно, дело испорчено, а тогда еще можно было повернуть иначе.
Всех бы не убили и не расстреляли. Я понимаю, что это жесточайшее недоразумение произошло от смуты душевной и горя, от отсутствия определенного плана. Я никого не обвиняю, всем глубоко сочувствую… Но принужден констатировать факт: у семи нянек дитя без глазу… Мне очень тяжко, но я даже не решаюсь пенять на тех, кто клеветал на меня и позорил меня за границей и даже у нас в России.
Все они несчастны, как и я. Они не понимали того, что делали! И не знали того, что я переживал во имя наших общих интересов. Отчасти видимость была на их стороне. А главным образом, они не знали, как мне необходимо было сохранить доверие рабочих и крестьян, и, что я на все шел ради того, чтобы иметь возможность им же открыть глаза, им же помочь впоследствии.
Затем, наступившей осенью, ко мне как-то опять внезапно приехал Медянцев и просил ехать с ним как можно скорее к Склянскому[154], который по поручению Троцкого имеет очень большое дело ко мне. Я поехал. К чести Медянцева должен сказать, что он только частью присутствовал при нашем разговоре. Говорю – к чести, так как не хочется мне допустить мысль, что и он причастен к той исключительной подлости, которую со мной проделали.
Чутье сердечное у женщин поразительное; жена моя и сестра ее со слезами умоляли меня не верить ни одному слову их, не попасться опять в ловушку. Склянский мне рассказал, что в штабе и даже в войсках Врангеля происходит настоящее брожение. Что многие войска не хотят сражаться с красными, ни тем более бежать за границу, что их заставляют силою драться и покидать родную землю, что состав офицеров определенно настроен против распоряжений высшего начальства.
Он задал мне вопрос: соглашусь ли я принять командование врангелевской армией, если она останется в России без высшего начальства? Я отвечал ему, что очень мало склонен теперь принимать какую-либо армию, что стар и болен. Но, что, если это будет необходимо, я приду на помощь русским офицерам, солдатам и казакам, постараюсь быть для них руководителем и согласовать их действия с планами Советской республики.
Конечно, опять-таки всякий поймет, что я так отвечал на основании моих мыслей, чувств и надежд, о которых я писал на предыдущей странице. Склянский мне говорил, что предлагает мне, чтобы на случай полного бунта в войсках армии Врангеля было заранее у меня готово мое воззвание о том, что я принимаю командование ею, а пока до того, что окончательные сведения об этом ими получатся, когда мне придется спешно выехать на юг, чтобы я составил свой якобы штаб и указал, кого я беру с собой…
И вот, должен признаться к великому своему горю, что они меня подло обошли. Я воодушевился, поверив этому негодяю. Я думал: армия Врангеля в моих руках, плюс все те, кто предан мне внутри страны и в рядах Красной армии. Конечно, я поеду на юг с пентаграммой[155], а вернусь с крестом и свалю этих захватчиков или безумцев, в лучшем случае.
Я пригласил в этот же вечер нескольких людей, которым вполне верил, но с которыми очень редко виделся, чтобы распределить роли. Мы все обдумали. Не называю лиц, так как они все семейные и все там, в плену, в Москве. Я пишу эту последнюю часть моих записок вне досягаемости чекистов и завещаю их напечатать после моей смерти или переворота в России, но все же подводить под какую-либо случайность их не имею права. Они сами себя назовут, если захотят, и когда для них будет возможно.
Итак, мы все обдумали, распределили должности… И ждали, день – другой – третий. Склянский ничего не давал знать. А гораздо позднее он сообщил мне, при случае, что сведения были неверные, бунта никакого не было и что все таким образом распалось. А еще гораздо позднее друзья, приезжавшие из Крыма, рассказывали нам, что когда после последней вспышки у Перекопа красные его взяли и пошли дальше на Крым, когда началось поголовное бегство, белые спасались на пароходы, чтобы не попасть в руки озверелых коммунистов, то там распространялось воззвание, подписанное моим именем, которое в действительности я никогда не подписывал, что воззвания расклеивали на всех стенах и заборах и многие офицеры верили им, оставались на берегу и попадали в руки не мои, а свирепствовавшего Белы Куна (еврей Коган), массами их расстреливавшего. Суди меня Бог и Россия.
Право, не знаю, могу ли я обвинять себя в этом ужасе, если это так было в действительности? Я до сих пор не знаю, было ли это именно так, как рассказывали мне, и в какой мере это была правда? Знаю только, что в первый раз в жизни столкнулся с такой изуверской подлостью и хитростью и попал в невыносимо тяжелое положение, такое тяжелое, что, право, всем тем, кто был попросту расстрелян, – несравненно было легче.
Если бы я не был глубоко верующим человеком, я мог бы покончить самоубийством. Но вера моя в то, что человек обязан нести все последствия вольных и невольных грехов, не допустила меня до этого. В поднявшейся революционной буре, в бешеном хаосе я, конечно, не мог поступать всегда логично, непоколебимо и последовательно, не имея возможности многого предвидеть, уследить за всеми изгибами событий; возможно, что я сделал много ошибок, вполне это допускаю.
Одно могу сказать с чистой совестью, перед самим Богом: ни на минуту я не думал о своих личных интересах, ни о своей личной жизни, но все время в помышлениях моих была только моя Родина, все поступки мои имели целью помощь ей, всем сердцем хотел я блага только ей.
Глава 11
Вот это случай, когда распорядились моим именем по-большевистски, без церемонии, самый скверный и самый значительный, но мелких было без числа, а россказней вокруг моего имени тем более. То я на Красной площади принимал парад вместе с Троцким и в умиленном восторге целовался с ним. То я уехал с ним на юг инспектировать войска…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});