Несколько русских поэтов (в том числе Аполлон Майков в 1888 году) попытались продолжить пушкинские строки. Ходасевич предложил собственный вариант продолжения, напечатанный 27 апреля 1924 года в парижских “Последних новостях” и одновременно – во втором номере московской “России”. Майков, как и Сергей Головачевский в 1906 году, взял напрашивающийся мотив адюльтера. У Ходасевича, который, как можно предположить исходя из его исследовательских принципов, оглядывался на финал “Евгения Онегина” и на судьбу самого Пушкина, догаресса не изменяет дожу, а лишь равнодушна к нему.
Это довольно проходное стихотворение вызвало неожиданную реакцию со стороны писателя, чрезвычайно далекого от пушкинистики: от Александра Куприна. Владиславу Фелициановичу лишь однажды приходилось с ним сталкиваться лично: в 1911 году молодой поэт по какому-то издательскому делу посещал Куприна в Гатчине, и этот визит, по собственному свидетельству Ходасевича, оставил у него тягостные воспоминания. Три года спустя Ходасевич напечатал в “Русских ведомостях” (от 26 июня 1914 года) язвительную статью “А. Куприн и Европа” – рецензию на путевые заметки прозаика, где писал:
Русская литература доныне была учительна. Пушкин, Лермонтов, Тютчев, Достоевский, Лев Толстой раскрывали перед читателем неведомые ему тайны, возводили на высоты, на которых он еще не бывал. ‹…› Теперь не то. У нас нарождается средний тип писателя-рассказчика – и ничего больше. Он сам не располагает большим внутренним и художественным опытом, чем его читатель. ‹…› Его наблюдения ни широтой, ни глубиной нисколько не отличаются от наблюдений обывательских. ‹…›
Русские писатели любили ездить за границу – но ездили по-другому. Прочтите письма Фонвизина к Панину. Вспомните Тургенева в литературных салонах Парижа. Жизнь Гоголя в Риме – целая поэма. А у Куприна все какие-то кабаки, боксеры, сутенеры, лавочники, извозчики, крупье[568].
И вот десять лет спустя Куприн вдруг обращается к Ходасевичу с открытым письмом на страницах “Русской газеты” (от 3 мая 1924 года), издания монархического по направлению и “желтого” по сути, в котором он был постоянным сотрудником. Начинается оно так:
Я знал Тебя, Владек, в первую пору нашей жизни, помнишь, на Выселках в Петровско-Разумовском, где я часто посещал вашу дачу и вашу милую семью. Правда, я глядел на Тебя немного свысока. Ты был штатский, а я военный. Я был кадет, а Ты приготовишка-карандаш. Мне было пятнадцать лет, а Тебе – одиннадцать – громаднейшая разница. Старший Твой брат Михаил был моим сверстником, а Тебя мы в свои секреты не допускали: молод еще.
Дальше Куприн (переходя наконец на “вы”) вспоминает, как его юный знакомец вырос и стал “высоким, красивым мужчиной” и “недурным поэтом”, правда, пишущим “несколько рас-трепё, в модном футуристическом темпе, с эпилептическими дерганиями, с презрением к труду, смыслу и музыкальности”. И теперь, на правах старшего товарища, он корит “карандаша-приготовишку” за “грубую выходку с великой тенью Пушкина”:
Каким тихим, скучным, неуклюжим ужасом веет от Вашей первой же строфы, запруженной четырьмя отрицаниями:
На супруга не глядит,
Белой грудью не вздыхая,
Ничего не говорит.
И разве эти две нижние строки – не гитарный перебор штабного писаря или не кусочек, выхваченный из “Конька-горбунка”?
Куприна возмущает все – обилие “шипящих и свистящих согласных”, “ужасный канцелярский или поповский глагол «указует»”. Да и сюжет стихотворения Ходасевича ему непонятен: “И зачем Вам потребовалось исказить именно Пушкина? Правда, он был грозой плохих рифмачей. Нынешних поэтов он не тронул бы, потому что сразу признал бы их писания за то, что они есть: то есть за злую и дерзкую мистификацию, дурачащую нэповских модниц, снобов из ЧК и большевизанствующих приват-доцентов срока 1917 года”.
Ходасевич ответил 18 мая в “Последних новостях”. Заметив, что “еще в 1914 ‹…› отзывался о Куприне как о писателе некультурном”, он обращается к конкретным претензиям старого реалиста. Он пунктуально приводит примеры тройного, четверного и пятерного отрицания из Пушкина, причем из таких общеизвестных его произведений, как “Птичка Божия не знает” или “Сказка о царе Салтане”; напоминает, что глагол “указует” используется в “Евгении Онегине”, что Пушкин с горячим одобрением отозвался про “Сказку о Коньке-горбунке” и даже предложил для нее две первые строки. И завершает свои примеры так: “Теперь Вы видите, Александр Иванович, что прежде, чем вступаться за Пушкина, надо его знать. ‹…› Чтобы быть писателем, надо быть человеком знающим, а не «птичкой Божией». Надо учиться и работать. Это я говорил начинающим пролетарским писателям – то же вынужден сказать и Вам. Боюсь, однако, что для учения у Вас слишком слабая память. ‹…› Вы, сверстник моего брата, родились в 1866 или 1867, а я в 1886. Когда Вам было пятнадцать лет, я еще не родился”[569].
Куприн пришел в ярость. 25 мая 1924 года в “Русской газете” появился его длинный текст под названием “Товарищ Ходасевич”. Достаточно процитировать его завершение. Приведя фразу о “начинающих пролетарских писателях”, сравнение с которыми должно было особенно его обидеть, Куприн пишет:
С этим признанием я поздравляю товарища Ходасевича. Значит, он был в числе воспитателей и руководителей той семитысячной банды безграмотных сопляков с врожденной чесоткою языка, которая облаяла и оплевала все дорогое, чем духовно жила прежняя великая, интеллигентная Россия?..
Но если даже он обучал стихосложению этих ублюдков, то какая-то отдаленная жалостливая симпатия не позволяет мне верить тому, что, исполняя долг службы и повинуясь общему обычаю, Вл. Ходасевич писал оды по особо торжественным случаям: на пролетарский праздник, на выступление Троцкого, на приезд Дзержинского и на избавление Зиновьева от чирия. Нет, этого он не делал.
На это Ходасевич отвечать не стал, но конфликт не закончился. 11 июля Куприн в статье “Два юбилея”, опубликованной все в той же “Русской газете”, издевательски пишет о невероятной овации, которой на пушкинском вечере в Сорбонне было якобы встречено выступление Ходасевича – “начинающего, но высокоталантливого стихотворца”:
Тщетно более благоразумные зрители старались благоразумным шиканьем остановить пылких поклонников В. Ходасевича. Напрасно сам В. Ходасевич пробовал их урезонить: “Дамы и господа, я понимаю и ценю ваши восторженные чувства ко мне. Но будем все-таки приличными и справедливыми, вспомним, что сейчас не мой юбилей, а Пушкина. Поймите, что Пушкин отдельно, а я отдельно!” Нет, толпа не вняла голосу любимца. До конца речи она кричала и аплодировала. Видно было только, как шевелятся губы и раскрывается рот славного стихотворца.
Удивительнее всего то, что спустя пять-шесть лет после подобного обмена любезностями Ходасевич и Куприн помирились и до конца жизни оставались в добрых отношениях.