Голос у моего хозяина крепнет, становится жестким, кулаки сжимаются, и весь он приходит в бешеную ярость, бегает по мастерской и уже кричит исступленно:
— А я… Что я ему сделал?.. За что он погубил моего сына?.. За что он разбил мою жизнь?.. Спросите у ковенских евреев, и они вам скажут, что я был первым молитвенником, самым щедрым жертвователем, и мой труд, мои чувства, я отдавал ему, великому обманщику…
Мне становится страшно. Этот человек начинает сильно пугать меня. Его звериные выкрики, его жгучие, острые глаза, все его большое, грузное тело, бегающее и скачущее по обширной комнате, и напряженная неестественная сила его мускулов вселяют в меня непреоборимую боязнь — и я готов бежать из этого ужасного приюта человеческого безумия.
С этого вечера мое положение в доме Перельмана резко изменяется к худшему. Хозяин ежедневно с наступлением ночи превращает меня в свою аудиторию. Я обязан не только слушать, но и задавать вопросы. Свои речи он не говорит, а выкрикивает, напрягая голос до последней возможности.
Я боюсь этих бурных выступлений Шолома. Я давно ушел бы отсюда, но во всем городе у меня нет ни одного близкого лица.
Кроме того, зима окончательно укрепляется, и с каждым днем морозы и вьюги усиливаются.
В течение дня Перельман ведет себя совершенно нормально: работает, сдает заказы, усердно следит за тем, чтобы я правильно обращался с инструментами, учит меня паять, калить, ковать… Но чуть только начинает смеркаться, мой хозяин теряет обычную свою уравновешенность и приходит в заметное волнение. А после ужина он уже готов. Из спутанной густой растительности, покрывающей лицо и голову, вспыхивают горячие, колкие глаза, и грузная медвежеобразная фигура хозяина вырастает, трепещет и заполняет всю мастерскую. И начинаются мои мучения. Шолом заставляет себя слушать. С безумной силой и злобой излагает он содержание библии, осыпает меня цитатами из пророков, законоведения и талмуда. Во всем он видит обман, предательство и всяческие изуверства, убивающие человеческий разум и достоинство.
— Что делает царь, когда восстает народ? — задает вопрос Перельман и тут же сам отвечает: — царь идет на уступки и старается народную кровь пить меньшими глотками. Ну, а если подданные все же не успокаиваются? Что тогда?.. Тогда царь уходит — и народ сам управляется… Вы ведь ничего не можете возразить против?.. А теперь я вас спрашиваю, — кричит Перелыман, мечась по комнате, — если не народ, а все человечество запротестует и призовет к ответу не царей земных, а царя небесного? Что тогда будет?.. Теперь вы понимаете?..
Перельман почти вплотную подходит ко мне, скрежещет зубами, поднимает надо мной сжатые кулаки и вопит:
— Ну, где же, чорт возьми, ваши возражения?!
У меня по телу пробегает холодный трепет и перед глазами встает розовый туман.
Второй месяц живу у Перельмана. Мое несчастье заключается в том, что я лишен возможности бывать вне дома. Шолом не имеет привычки уходить один. Работодатели сами являются за своими заказами, а если ему надо покупать материал, он берет меня с собой. Чувствую себя в положении заключенного и подобно настоящему арестанту мечтаю о «воле». Мне хочется повидать город, взглянуть на небо, подышать чистым морозным воздухом, потолкаться и зайти на минутку к Хане, моей единственной знакомой. Но Шолом следит за каждым моим движением, когда наступает вечер.
— Куда? — слышу резкий окрик Перельмана, когда случайно окажусь подле дверей.
И снова надо мной реет безумие, и сердце сжимается от тоски и страха.
Но однажды в светлый солнечный день мне удается на время уйти и освободиться от зорких глаз моего тюремщика. Происходит это вот как: Шолом, окончательно усталый после целого ряда бессонных ночей, бросает работу и, виновато улыбаясь, говорит мне:
— Извините меня, пожалуйста, на минутку хочу прилечь…
Он уходит в свою комнатку, падает на кровать и крепко засыпает. В доме раздается густой храп спящего.
Набираюсь храбрости и, заперев за собой снаружи дверь, выхожу на улицу.
Иду по скованному морозом городу. Чувствую себя свободным.
Не ощущаю над собой дыхания сумасшедшего Перельмана и, бодро шагая по незнакомым улицам, запоминаю все, что бросается мне в глаза.
Мороз бодрит и ускоряет мой шаг.
Попадаю на вокзальную улицу и здесь вспоминаю о Хане Ципкес. Еще несколько минут, и я переступаю порог еврейского ночлежного приюта.
Хане встречает меня с приветливостью доброй знакомой.
— Как это случилось, что вы днем свободны?
И при этом смех плещется в ее черных глазах.
— Ну, зайдемте ко мне, — скороговоркой добавляет она и ведет меня в свою комнату.
Здесь скромно, уютно, чисто. Широкая кровать, украшенная кружевным покрывалом и белой горкой подушек, пузатый комод, овальный стол перед диваном, два мягких кресла в белых чехлах-вот и вся обстановка. Перед окном за швейной машиной сидит спиной к нам женщина и усердно работает.
— Ну, садитесь, пожалуйста… и расскажите, как вы живете с нашим Перельманом?
Вкратце рассказываю о безумных ночах, о болезненном страхе и о моем безудержном желании уйти куда-нибудь, лишь бы не жить с этим глубоко несчастным, но в то же время страшным человеком.
Хозяйка с участливым вниманием выслушивает мой рассказ, вздыхает, многозначительно указывает глазами на женщину, сидящую за машиной, и говорит:
— Я вам удивляюсь, молодой человек. Вы находитесь в полном здоровьи, обладаете двумя хорошими рабочими руками и сидите здесь в этом паршивом городе, переполненном нищими, голодными и холодными. Что здесь держит вас?..
— А куда итти?.. Зима, холод… Поневоле будешь жить…
Хане снова показывает глазами на женщину и замечает:
— Знаете ли, что я вам скажу: все зависит от вашего желания. У нас настоящих ковенских евреев осталось не больше половины… Все уехали в Америку, и уже от многих имеются, слава богу, радостные вести. Америка — не Россия: там черты оседлости нет, и ты можешь себе жить где хочешь и заниматься каким угодно делом… Двойре, обернитесь немножко на нас, неожиданно обращается хозяйка к швее.
Та прекращает шитье, поворачивает к нам голову и стыдливо опускает веки. Толстогубый широкий рот, одутловатое, круглое лицо, темно-русые кудряшки на лбу и печальные серые глаза, обрамленные черными густыми ресницами, — вот все, что успеваю разглядеть и запомнить.
— Вот эта девушка, — обращается ко мне Хане, — она почти ваших лет, и она тоже хочет уехать в Америку. Эта швейная машина — ее собственность, а когда нужно будет — то найдется и еще что-нибудь. Ну, как вам это нравится?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});