Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Часы шли, конец близился. Все, начиная с бедной больной, были измучены. За неделю до смерти под влиянием морфия и других наркотиков больная стала терять память. Часто засыпала. Страдала сильно, но еще более сильная воля не давала страданиям властвовать над собой. Дня за два, видя кругом усталые лица, сказала: «Потерпите день-два, конец теперь скоро. Я это чувствую». Она соборовалась, причастилась.
Утром в день смерти доктор сказал, что до ночи больная не доживет. Скоро началась агония. Мы, близкие, окружили постель. Сознание покинуло ее, жизнь покидала измученное тело. Я взял альбом и успел сделать два-три наброска. Наступил конец. Сестры Александры Васильевны не стало[437]. Начались часы и дни приготовлений к похоронам, шли панихиды. На них перебывало много уфимцев, знавших сестру, уважавших ее за большой характер, за прямолинейную честность, за все то, что делала она для других, делала так скромно, без показа и позы, не жалея своих сил. Похороны были многолюдны. Могила сестры была рядом с могилой отца. Имущество свое, движимое и недвижимое, сестра отказала моей Ольге, в которую вложила всю нежность, всю пылкость своей большой души.
Болезнь сестры и печальный ее исход произвели на меня впечатление исключительное, убедительно-реальное. С ее смертью я потерял последнего близкого человека, очевидца, свидетеля моего жизненного пути с раннего детства, с нашего родного гнезда, до последних лет моей художественной деятельности, с ее успехами и неудачами. С ней сладко было вспоминать далекое детство, все то, что было и чего уже не будет. Как бы ни были добры и ласковы оставшиеся, они никогда не поймут и половины того, что было понятно нам двоим с полуслова. Старые приятели также не заменят мне никогда умной, серьезной и так преданной мне сестры.
Недолго оставался я тогда в Уфе, уехал на хутор к семье, оттуда в Ессентуки и Киев на открытие памятника Столыпину.
Торжество открытия памятника прошло при большом многолюдстве, но без участия кого-либо из Царской фамилии, как то предполагалось. Вышло торжество партийное, октябристское. Приехал Гучков, Балашов и еще кое-кто из октябристов-депутатов. Правительство было представлено преемником Столыпина — Коковцевым. Около его неяркой, чиновничьей фигуры и сосредоточились все торжества, связанные с открытием памятника…
Помнится и в семье господ октябристов было не все ладно. Кому-то что-то недодали, кто-то по этому случаю не «выступал», или «выступал», да не по церемониалу. И здесь, как всегда у нас, было разногласие.
В те дни была торжественная служба по покойном в Лавре.
На могиле был освящен временный памятник — мраморный черный крест с моим образом «Воскресение». Затем был открыт памятник Столыпину на Крещатике, поставленный спиной к Думе, лицом к популярной кофейне Семадени. Памятник был сделан скульптором-итальянцем, автором монумента Александру II и такой же слабый, как последний. Такими «Кавурами»[438] полны небольшие площади итальянских городков.
Большой намогильный памятник Столыпину сооружался, по проекту Щусева, в виде кивория из белого мрамора с мозаическим образом. Он еще не был готов. Революционная стихия не только помешала его постановке, но и уничтожила и тот, что был поставлен на Крещатике.
Еще летом Грабарь задумал перевеску картин в Третьяковской галерее, и я, не зная завещания Павла Михайловича, в котором ясно была выражена мысль — не изменять после его смерти ничего, сочувственно отнесся к этой затее Грабаря, тем более что многие из художников при перевеске выиграли. Эта проба, как тогда мне казалось, была удачной. Однако дальнейшее разрушение изменило мое оптимистическое отношение к плану Грабаря, и я скоро встал в ряды тех, кто справедливо протестовал против нарушения последней воли основателя знаменитой галереи.
Осенью я был в Петербурге на заседании общего собрания членов Академии. Председательствовала президент Академии Великая Княгиня Мария Павловна. Я в тот раз окончательно примкнул к правой группе Академии. Слева сидели все те, что получали свои «директивы» от мирискусников. У нас справа было скучновато, слева же слишком уж бойко. Центр был ближе к Президентскому креслу.
В Москве в ту осень открылся еще один театр, так называемый «Свободный»[439]. Некий помещик, любитель театрального дела, обремененный лишними миллионами, задумал потешить себя и других. Кликнул клич, и скоро около тароватого барина стало тесно. Сомов сделал чудесный занавес из разноцветных лоскутков. Были в нем и Арлекин, и Коломбина, все то, чем богат сам Сомов. Заиграли, затанцевали и запели на сцене Свободного театра актеры. Помещик кричал «Наддай!» Поставили «Прекрасную Елену». Опять на сцене модный Сомов, стиль маркизы вместе с «Belle Helene»[440], с Буше, с Ватто. Столь же красиво, как и скучно. Особенно скучно тем, кто помнил времена, когда на оперетку смотрели просто так, как на нее смотрел веселый Оффенбах, как когда-то давно играли у нас в Москве «Прекрасную Елену» Запольская, Волынская, несравненный комик Родон. Тогда это не была «траурная месса», какую преподнесли публике скучающий помещик, изощренный Сомов и г<оспода> «сатириконцы».
Зимой того года был у меня приобретен для Галереи портрет-этюд Л. Н. Толстого вместе с небольшой картинкой — вариантом «Христовой невесты». С портретом Толстого я расстался неохотно, так как он был написан мной с определенной целью, как этюд для большой картины «Душа народа», куда Толстой должен был войти как один из ищущих Бога живого.
Тогда появился новый журнал «София». От «Софии» ждали многого, однако жизнь журнала была скоротечной[441].
Последние месяцы я работал с большим напряжением над образами для Сумского собора. Образа Харитоненкам нравились.
На Рождество были открыты обычные выставки. Передвижная была унылая. «Новые владельцы» Богданова-Бельского — «Вишневый сад» без его поэзии, без того трогательного, что у Чехова смягчает жесткую тему.
С музыкой и помпой открылась выставка «Союза». Хорошо изучив своих «клиентов», союзники поражали ум своей публики огромными ценами, особым подбором имен, тем, размеров картин. В сущности, эти выставки последние годы перед событиями 17-го года превратились в хорошо поставленный магазин с Кузнецкого моста. Множество коровинских «букетов», по тысяче за каждый. Дороговато, но так мило.
Так закончился 1913 год. Мы подошли к 1914-му, навеки памятному для Европы, а для нас — беспечных россиян — в особенности.
«Страшный сон». Россия в 1914-м
Год у меня начался поездкой в Петербург, где в то время открылась посмертная выставка Серова. Эта прекрасная выставка, устроенная Грабарем, дала возможность обеспечить семью Серова. К пенсии, данной Государем семье Серова, прибавилась крупная сумма. Выставка позднее повторилась в Москве, показала значение Серова как серьезного мастера-западника[442].
В те дни я получил письмо от моего приятеля, желавшего знать, как я отношусь к современным левым течениям, к коим не благоволил он.
Я отвечал ему, что, несмотря на приемы и методы моих приятелей, Русское искусство и искусство вообще в последние годы «отдыхает», отдыхает от тяжких трудов художественной мысли, напряжения творчества и серьезной учебы — отдыхая, молодеет и крепнет и в избытке новых сил пока что «разминает косточки», а подчас впадает в озорство и даже буйство… Но все это минует, и искусство возродится в новых формах (пока неведомых), появятся яркие краски, по которым многие стосковались, и новые художественные теории, мысли.
Современные художники, — писал я, — «это люди средних лет, поработавшие изрядно, а некоторые и преизрядно (как К. Коровин с его удивительным живописным талантом, с его „откровениями“ в области театральных постановок).
Эти — средних лет молодые люди, сознавая свои права на отдых, разлеглись теперь на солнышке, и греются, и нежатся тебе на зло, себе на утеху. Ты злишься без всяких прав на злобу, на строгую критику…
Я смотрю на все спокойней только потому, что опытом всей жизни знаю, как трудно, как много надо положить таланта, настойчивости, труда для того, чтобы быть тем, чем стали все эти господа. Они дали все, что могли дать и едва ли что утаили от нас. Спасибо им за это, как и всем, кто не зарыл своих даров в землю…
Не этика и не профессиональная дисциплина, а опыт и знание нашего дела заставляют меня относиться снисходительно ко многому, что я вижу, конечно, не хуже тебя»[443]. Вот что думалось и писалось мной тогда о художестве и художниках-модернистах среднего возраста.
Весна прошла за работой над окончанием иконостаса для Сумского собора[444]. Устал, ездил отдохнуть в Киев. Вернулся, был у Троицы, в скиту видел похороны знакомого монаха, с которого раньше был написан этюд для большой картины. Монах был суровый. Красивый, стройный погребальный обряд. Пахнуло XVI веком. Ни одной слезы, ни одного внешнего проявления печали.
- Верещагин - Аркадий Кудря - Искусство и Дизайн
- О духовном в искусстве - Василий Кандинский - Искусство и Дизайн
- Полный путеводитель по музыке 'Pink Floyd' - Маббетт Энди - Искусство и Дизайн