Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я был назначен Марией Павловной одним из ее душеприказчиков. По завещанию покойной, ее усадьба в Кисловодске назначалась к продаже с тем, чтобы на вырученные деньги душеприказчиками было выстроено, оборудовано, а потом передано городу Кисловодску Горное училище. Собрание картин, оставшихся у Ярошенко, было завещано родине Николая Александровича — Полтаве[460].
Из всего завещанного мы успели осуществить лишь один пункт: передали собрание картин в Полтавский, имени Гоголя, музей. Остальное осуществлено не было. Наступившая революция положила конец нашим широким предположениям.
Марию Павловну Ярошенко похоронили в одном склепе с Николаем Александровичем, в ограде Кисловодской церкви, недалеко от их усадьбы, от того дома, где Ярошенки долго жили, где Николай Александрович любил работать, где летом и осенью не переводились гости.
Около этого же времени в Петербурге умер Константин Маковский, блестящий «Костя Маковский», так много шумевший в дни царствования Императора Александра II. Этот равнодушный к искусству Государь покупал его картины. В Эрмитаже того времени были его «Масленица», «Перенесение Священного ковра в Каире» и «Русалки»[461]. Последняя картина, наделавшая много шума, дала повод Александру II впервые посетить Передвижную выставку.
Современники Маковского помнят его «рауты», где можно было встретить тогда весь знатный, артистический и блестящий Петербург. Там бывал и Император, встречаемый красавицей женой Кости Маковского, лучшей моделью его картин.
Маковский, увлеченный светскими своими успехами, быть может, не дал всего, что мог дать. Через его руки, как и через руки В. В. Верещагина, прошли огромные деньги, они в их руках не задерживались. Смерть обоих была сходна тем, что была насильственной: Маковского на улице зашибли лошади, Верещагин погиб на «Петропавловске» в самом начале Русско-японской войны. На обоих этих художниках ярко отразились некоторые черты их времени.
В начале октября я, наконец, начал «Христиан» красками. Работал с большим одушевлением. Картина была обдумана во всех подробностях. Материалы к ней были почти все налицо. Начал писать с пейзажа, с Волги. Как люблю я наш пейзаж! На нем как-то ясно чувствуется наша российская жизнь, человек с его душой.
План картины был таков: верующая Русь от юродивых и простецов, Патриархов, Царей — до Достоевского, Льва Толстого, Владимира Соловьева, до наших дней, до войны с ослепленным удушливыми газами солдатом, с милосердной сестрой — словом, со всем тем, чем жили наша земля и наш народ до 1917 года, — движется огромной лавиной вперед, в поисках Бога Живого. Порыв веры, подвигов, равно заблуждений проходит перед лицом времени. Впереди этой людской лавины тихо, без колебаний и сомнений, ступает мальчик. Он один из всех видит Бога и раньше других придет к Нему.
Такова была тема моей картины, задуманной в пятом или шестом году и лишь в 1914-м начатой мной на большом, семиаршинном холсте.
Я так описывал тогдашний свой рабочий день приятелю: «В хорошее, ясное утро с восьми часов стою у картины. К двенадцати, совершенно обессиленный, плетусь в столовую обедать и пока не утолю голод, все сидят, затаив дыхание. Обед длится минут двенадцать — пятнадцать: на горячее — три-пять, на жаркое — пять, да на сладкое — три-пять минут. Кофе подают в мастерскую и пьется он „на ходу“, с палитрой в одной руке, с чашкой в другой»[462].
Время от времени, чтобы дать себе (вернее, своим от себя) отдых, я уезжаю к Троице, в Абрамцево или в Петербург. К лету я предполагал окончить картину вчерне.
В то время я был полон своими «Христианами», никуда не показывался, на приглашения отвечал молчанием. Наряду с этим в те дни приходилось исполнять рисунки с благотворительной целью. Был исполнен рисунок для марок, на стенной календарь, изданный на средства Великой Княгини. Календарь был выпущен в ста тысячах экземпляров по семьдесят пять копеек за каждый. С моим же рисунком было выпущено сто тысяч открыток для однодневного сбора пожертвований.
За пожертвование своей художественной коллекции я был избран почетным попечителем Уфимского музея, наименованного моим именем.
Война тем временем делала свое страшное дело. Жизнь выбрасывала на поверхность и хорошее, и плохое. Кречинские, Расплюевы сменили Обломовых, Левиных, Безуховых. Российские идеалисты всех мастей — славянофилы, западники, трезвенники и прочие сменялись, как в калейдоскопе. Всплывали поступки, действия то прекрасные, величавые, то безумные, преступные.
Когда-то, лет пятьдесят тому назад, в Сибири гремели миллионщики — братья Сибиряковы. Были они откупщики. У одного из них, Михайлы, были дети — сын Иннокентий да дочка Анна. Сын в молодые годы «чудил», свободно обращался с родительскими капиталами. Стал постарше, — «уходился», начал задумываться. Кончил тем, что презрел все земное, ушел на Старый Афон. Сделал там вклад, построил келью у самого моря. Стал молиться, поститься, да в одночасье взял — и повесился.
Сестра его тем временем жила в Питере, посещала Курсы, полна была добрых не только намерений, но и дел. Вокруг нее делались дела и добрые, и недобрые. Время шло. Некрасивая, нарядно одетая Анна Михайловна пуще всего боялась женихов: чуяло ее сердце, что не зря они около нее увиваются.
Тогда, в пору ее благополучия, одна дама взяла у нее на какой-то малый срок десять тысяч рублей. Документов Анна Михайловна не признавала, верила хорошим людям на слово. Барыня деньги взяла, да о них и позабыла. Шли годы. Барыня умерла. Анна Михайловна жила где-то в Париже, успела сама обеднеть, стала нуждаться. Душеприказчики умершей барыни, разбирая ее бумаги, письма, нашли в них указания на то, что долг Анне Михайловне уплачен не был и к тому времени возрос чуть ли не вдвое. Разыскали Анну Михайловну душеприказчики где-то в меблированных комнатах, обедневшую, постаревшую, но все такую же добрую. Сообщили ей о том, что она должна получить свой долг, возросший до большой цифры.
Ответ был таков: документов у нее нет. Если долг установить удастся точно, то она просит всю сумму, ей причитающуюся, передать от нее в дар Высшим женским курсам на стипендию имени ее умершего брата. Так поступила нищая миллионерша, оставаясь до конца дней в своих убогих меблирашках.
Таков был образ деятельного русского идеализма. За него, думается, немало грехов отпустится предкам-откупщикам.
Реформаторская горячка в Третьяковской. 1916
Итак, приближался 1916 год. Он начался, как и предыдущий, под грохот орудий. Проходили один за другим санитарные поезда с фронта. Неустанно работали госпитали. Открывались все новые и новые частные лазареты. Война у всех была на уме. Надежды сменялись упадком духа.
В начале месяца мы с женой получили приглашение Великой Княгини послушать у нее «сказителей». Приглашались мы с детьми. В назначенный час мы с нашим мальчиком были на Ордынке. Там собрался небольшой кружок приглашенных, знакомых и незнакомых мне. Великая Княгиня с обычной приветливостью принимала своих гостей. Нашего Алексея поцеловала. Все поместились вокруг большого стола, на одном конце которого села Великая Княгиня. В противоположном конце комнаты сидели сказители. Их было двое: один молодой, лет двадцати, кудрявый блондин с каким-то фарфоровым, как у куколки, лицом. Другой — сумрачный, широколицый брюнет лет под сорок. Оба были в поддевках, в рубахах-косоворотках, в высоких сапогах. Сидели они рядом.
Начал молодой: нежным, слащавым голосом он декламировал свои стихотворения. Содержания их я не помню, помню лишь, что все: и голос, и манера, и сами стихотворения — показалось мне искусственным.
После перерыва стал говорить старший. Его манера была обычной манерой, стилем сказителей. Так сказывали Рябинин, Кривополенова и другие, попадавшие к нам с Севера. Голос глуховатый, дикция выразительная. Сказывал он и про «Вильгельма лютого, поганого». Называлось сказанье «Беседный наигрыш». За ним шел «Поминный причет» и, наконец, «Небесный вратарь». Последние два были посвящены воинам. Из них мне особенно понравился «Поминный причет».
Сказители эти были получившие позднее шумную известность поэты-крестьяне — Есенин и Клюев. Все, что сказывал Клюев, соответствовало времени, тогдашним настроениям, говорилось им умело, с большой выразительностью.
После всего гости оставались некоторое время, обмениваясь впечатлениями. Был подан чай. Поблагодарив хозяйку, все разошлись.
Вскоре снова на очереди встали дела Третьяковской галереи[463].
Грабарь и его помощник Черногубов, пользуясь своими связями с влиятельными гласными главенствующей тогда партии, поддерживаемые городским головой Челноковым, творили в Галерее то, что им хотелось. Совет Галереи к тому времени был ими сведен к нулю. Единственный независимый, пытавшийся иногда противостоять этим двум лицам, был кн<язь> Щербатов, но он не был сильным человеком, и ему трудно было бороться с дерзким на язык, умным и совершенно аморальным Черногубовым.
- Верещагин - Аркадий Кудря - Искусство и Дизайн
- О духовном в искусстве - Василий Кандинский - Искусство и Дизайн
- Полный путеводитель по музыке 'Pink Floyd' - Маббетт Энди - Искусство и Дизайн