Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А все мои помыслы тогда были около «Христиан», и мне хотелось остаток жизни быть свободным, исполнить то, что не успел за постоянными и не всегда приятными заказами. Тогда я был материально обеспеченным и не было никаких оправдательных мотивов, чтобы брать новые обязательства.
Отказ мой был принят сухо. Едва ли им была довольна и Вел<икая> Кн<ягиня>…
Предложение Юсуповых не было последним в этом роде. Памятен мне еще такой случай: получаю я письмо от некоего графа Бенкендорфа. В нем просят меня написать образ на могильный памятник их ребенка. Отвечаю телеграммой, что заказа взять не могу. Однако дело этим не кончается.
Проходит сколько-то времени, ко мне на Донскую, не помню, из Курска или из Орла явились супруги Бенкендорф, молодые, некрасивые, но такие приятные. Оба враз спешат передать мне горестную повесть о том, какого прелестного мальчика-сынка они потеряли.
Вынимают фотографии действительно прелестного ребенка лет четырех-пяти. Супруги волнуются, перебивают друг друга, повествуя о том, что еще недавно, летом их мальчик веселый, ласковый, совсем здоровый бегал по парку… Тут вынимают фотографию мальчика в белом костюме среди белых лилий. Все это было так недавно. Чем дальше супруги уносились в своих воспоминаниях о своем недавнем счастии, тем они сами делались трогательнее. Я чувствовал, что их горе, их волнение передается мне — человеку постороннему.
Графиня спешно что-то вынимает, развертывает бумагу: они привезли не только фотографии, но и тот беленький костюмчик, в котором он бегал последний день здоровый. Показывает все мне, вспоминает, что он говорил в тот день. Кончается все тем, что оба супруга не выдержали наплыва горестных чувств, разрыдались, рыдая утешали друг друга.
Успокаиваю, как могу, а сам думаю: «Не придется отвертеться от этого образа». А они не столько видят, сколько чувствуют мое положение, упрашивают меня, вновь говорят, что торопить меня не станут. Я сам назначу срок, они будут ждать хоть три года, тем более что задуманная ими часовня из белого мрамора, орнаментированная внутри, едва ли скоро будет готова. Они теперь же хотят обратиться к Щусеву, они надеются, что тот не откажет… Я чувствую «борьбу двух начал» — великодушия и малодушия, боюсь не устоять. На беду мою, художническое воображение начинает работать.
Мне уже чудится образ: умерший мальчик в своем беленьком костюме среди белых лилий встречает тоже в белом Христа. Он кладет на голову мальчика руку и тем как бы предопределяет его судьбу — райскую жизнь. Я неосторожно делюсь с молодыми супругами своими мыслями. Те снова готовы расплакаться. — Еще с большим жаром упрашивают меня не отказываться, — я не выдерживаю, сдаюсь.
Срок неопределенный. Размер — аршина два с чем-нибудь… В средствах не стесняются, они теперь одиноки, так дружны, так любят друг друга. — Костюм мальчика, все фотографии остаются у меня. Счастливые, успокоенные супруги оставляют свой адрес, прощаются, уезжают. Проходят дни.
Я не нахожу себе покоя, чувствую, что смалодушествовал, поддался слезам. Я не могу выполнить этот заказ. Ради него я уворовываю время, силы у своих «Христиан». Так проходит несколько томительных дней. Как-то встаю, — нерешительности как ни бывало. Пишу Бенкендорфам письмо, извиняюсь, отказываюсь от заказа окончательно. Запаковываю беленький костюм, фотографии, — все отправляю на почту. Я не слыхал потом, успели ли Бенкендорфы осуществить свою мечту..
Моя картина рисовалась мне все отчетливей, ярче, непреодолимо манила к себе. Купил холст, два семиаршинных отреза заграничной выделки. И не было тогда у меня лучших мечтаний, как о моих «Христианах». Мысли о них были моими праздничными мыслями…
1912 год приближался к концу. Наступило Рождество, святки, елка, домашний спектакль у Харитоненок, куда мы были приглашены всей семьей. Теперь, после обительской церкви, после слов Государя со мной были особенно предупредительны, любезны. Надолго ли?
Житейский опыт подсказывал мне осторожность, и я был осторожен, памятуя рассказ о том, как кн<ягиня> Тенишева[430], одна из дам петербургского света, любившая возиться с артистами, художниками, всякого рода знаменитостями, однажды пригласила пианистку Софию Метнер к себе в Талашкино. Приглашение было принято. В Талашкине все было поставлено на ноги. К гостье был приставлен особый штат — камеристки, парикмахер… Красивая княг<иня> Мария Клавдиевна была предупредительна, мила, любезна. Самая изысканная лесть окружала артистку, и она охотно играла на великолепном Бехштейне. Завтраки, обеды, пикники сменялись излияниями двух прекрасных дам. Так шли дни в Талашкине.
Отдохнув от концертов, от столичного шума, артистка стала скучать, задумываться. Атмосфера незаметно стала меняться, повеяло холодком. Обе дамы насторожились. Гостья стала подумывать об отъезде. Княгине хотелось ее удержать. Обе избалованные: одна славой, другая миллионами… Однажды камеристка не явилась на звонок Метнер, раболепство слуг исчезло. Артистка заявила об отъезде, лошадей не дали. Прошло сколько-то времени, к княжескому дворцу подали таратайку, положили багаж артистки, и она, не простившись с княгиней, покинула Талашкино, проклиная «гостеприимство» красивой княгини.
Вернусь к Харитоненко. После елки предполагался спектакль. Жена с детьми поехала раньше, я позднее, к спектаклю. Елка была богатая, чудесные дорогие подарки. Наталье и маленькому Алексею досталось их рублей на сто. Чего-чего тут не было: и огромных размеров лошадь с санями, с бабой и мужиком отличной кустарной работы, и нарядная дорогая кукла, и многое другое. На другой день все было доставлено на Донскую.
В спектакле участвовала московская «золотая молодежь», разные доморощенные «дофины» и «инфанты». Среди них первенствовал «единственный», как томно называла мадам Харитоненко сына Ивана Павловича — Ваню Харитоненко. Народу набралось человек до трехсот. Москва титулованная и та, что «за кавалергардов» — именитое купечество со своими отпрысками. Были кое-кто из артистов, художников. Спектакль ставил артист Художественного театра талантливый, опытный Москвин. Хорошие костюмы, декорации. Спектакль затянулся. По окончании мы с женой хотели тотчас уехать домой, — не удалось. Намерение наше было открыто, пришлось остаться ужинать. Началось шествие к столу. Княгиня Щербатова взяла меня под руку, и судьба моя была решена… Огромная столовая, в ней большой центральный стол и ряд малых, отлично сервированных, украшенных массой цветов. За нашим столом, кроме кн<ягини> Щербатовой и меня, были молодые Мекки[431], кн<язь> Щербатов и балерина Гельцер. Не скажу, чтобы я чувствовал себя в этом обществе, как дома. Салонные разговоры не были мне по душе. Однако как-то все обошлось благополучно. Хозяевами был предложен тост за мое здоровье. Часам к четырем ужин кончился, мы распростились, автомобиль доставил нас домой.
Харитоненко приглашали нас в свою ложу «на Шаляпина». Тем или иным способом они оказывали нам внимание. Как-то из Италии из Мессины мы получили два ящика прекрасных мандарин. Много курьезов, теперь позабытых, в годы между двумя революциями денежная Москва позволяла себе, не замечая ничего вокруг себя, веселиться напропалую. По своему характеру, по своим навыкам я далек был от такой развесело-изощренной жизни. Знал о ней больше понаслышке. Последний заказ Харитоненковский поставил меня впервые лицом к лицу к такому образу жизни, к такому быту.
И надо сказать, что мои заказчики далеко не были людьми худыми. Они были добры, внимательны к людям, им нужным, тратили огромные деньги на свои Сумы, на десятки учреждений, ими созданных. Правда, они были тщеславны, и за это дорого платили (доходы их в последние годы достигали четырех миллионов чистыми). Дочери их вышли замуж — одна за Светлейшего Князя Горчакова, внука Канцлера, другая за гвардейца Олив. Первый был очень красивый барин, второй оказался с большим характером. В большую копейку стало добрейшему Павлу Ивановичу его «камергерство», постоянное желание быть на виду.
Когда Н. П. Лихачев продал Государю свою прекрасную коллекцию икон, Павел Иванович Харитоненко предложил оборудовать по рисункам Щусева в музее Александра III особую палату для образов, подаренных Государем Музею…
Небескорыстная, вызванная тщеславием щедрость Харитоненок к своим Сумам была проявлена еще отцом Павла Ивановича — Иваном Герасимовичем, вышедшим из народа. Он своим огромным умом обогатил себя и сумел найти разумное применение накопленным миллионам: приюты, больницы, богадельни, училища гражданские и военные вырастали в Сумах одно за другим. Тысячи людей около Харитоненок нашли безбедное существование.
Город Сумы в воздаяние заслуг Ивана Герасимовича Харитоненко решил поставить ему монумент. Монумент этот был, как говаривали, оплачен чуть не полностью от щедрот своих благодарным сыном — Павлом Ивановичем… Он же воздвигнул в Сумах великолепный собор, который мы со Щусевым призваны были украсить: я — своими образами, Щусев же делал для них раму-иконостас. Чтобы закончить характеристику этих тщеславных, но добрых людей, вспомню здесь слова Анны Андреевны, достойной жены Павла Ивановича. Когда им говорили, что такой-то их обокрал тысяч на сто, то эти толстенькие, маленькие супруги благодушно отвечали: «С кого же и брать, как не с нас!» Что скажешь против такого аргумента, достойного славных земляков их — Афанасия Ивановича и Пульхерии Ивановны!
- Верещагин - Аркадий Кудря - Искусство и Дизайн
- О духовном в искусстве - Василий Кандинский - Искусство и Дизайн
- Полный путеводитель по музыке 'Pink Floyd' - Маббетт Энди - Искусство и Дизайн