его, а злило.
Горжик так долго противостоял покойному, что после его смерти ему казалось, что он свалил наконец гору, на которую налегал; что после долгого бега по равнине он поднялся на утес и взмыл в воздух, хлопая крыльями; что он очнулся от злых чар, принесших столько вреда, что ущерб и оценить трудно.
Когда старые понятия уходят, мы шарим вокруг в поисках новых, думал он.
К примеру: что я такое?
И кто такой «я», задающий этот вопрос?
Эти два вопроса норовили слиться в один, но проговорить их значило обнаружить разрыв между ними – между мистическим вопрошающим и историческим вопрошаемым, между непознаваемым, слышащим их, и поддающимся определению задающим. Вывод, к которому в конце концов пришел Горжик, был примитивнее некуда: какое бы то ни было «я» появляется лишь тогда, когда среди разнообразных ответов на разнообразие мира открывается такой вот разрыв.
Но где искать это «я» нынче утром, как поймать его, как удержать? Где искать модель, зеркало, образ вопрошающего, желающего познать самого себя? У покойника, к чьей свите он скоро примкнет? Или у похотливого юнца, сбежавшего ночью? В вечно живой природе или в недолговечных рукотворных изделиях из металла и камня? В собственном теле, которое, хоть и помнит все удовольствия ума, сердца и плоти, с каждым днем его предает; которое становится все глуше к плотским утехам и все чувствительней к боли; которое, каким бы плохим ни казалось, всегда скрывает, как ему плохо на самом деле?
Дорогу с севера на юг отсюда не видно, и непонятно, когда появится эта процессия. Надо ехать, дождаться ее и занять в ней свое место.
Экая досада, что ошейник пропал! Он всю дорогу думал, не надеть ли его сегодня, как символ прошлого, или будущего, или того, что их разделяет. Белокурый воришка все решил за него. Горжик, скорей всего, ошейник все равно не надел бы, но хотелось бы самому выбрать.
Несмотря на эту досаду, а может быть благодаря ей, все кусты, камни, почва, птицы и насекомые казались невероятно живыми – но видел он их не зачарованным взором юноши, а глазами пожившего человека, осторожно петляющего между болью и удовольствием. Не прошло и получаса, а ему снова нужно отлить! Боль, как и удовольствие, – признак жизни. Скоро и он, в числе других живых, поедет за мертвецом под мерный бой барабанов, и все будут притворяться, что в животе у них не урчит, что на языке не держится вкус утренней айвы с медом, что кишки не пучит от газов, что тень, скользнувшая по голой ноге, не напоминает о желании самым стойким – такова дань, воздаваемая смерти.
Внизу на склоне виднелись деревенские хижины. Справа от Горжика ветерок шевелил листву, слева носился чибис. На горизонте воздвигся целый облачный город – если прищуриться, не разберешь, из тумана он или из камня. На одной руке лежала теплая ладонь солнца, другую холодила тень, пот под доспехами и парчой просыхал. Стар он уже для таких мальчишек. Скорей бы вернуться к людям. Рука снова потянулась к шее, нащупывая символ минувшего, не нужный, казалось бы, человеку в таких прекрасных доспехах.
Но на шее ничего не было, и Горжик вернулся к лошади.
10
– А я была в замке! – Девочка-свинарка с котом в руках стояла перед ткачихой, сидевшей на корточках у станка. – Ночью, стемнело уже! И котик со мной. Я взяла факел, но он не пригодился – луна светила. Большие мальчики еще зимой оставили в очаге дрова. Тогда поленья были сырые, и огонь не зажегся, а теперь они высохли, и я его зажгла без труда. Я погасила факел и поднялась на балкон… – Девочка помолчала, почесывая кота за ухом.
Старуха продела челнок со светлой пряжей до половины ряда и взяла другой, темный.
– И никого там не было, даже ночью, ведь так?
– Я играла в знатных дам и господ. Господин Анурон, госпожа Эзулла – они там жили когда-нибудь?
Старуха впервые за утро подняла глаза от станка.
– Нет, наших звали не так. Никого там не было… – Она произнесла это не как вопрос, но нахмурилась. – Раньше, как только работать села, я видела парнишку-варвара с бороденкой – ночевал, видать, в замке. А больше никого. Ты-то его видала? Он уж точно не тот, про кого она говорила вчера, на хорошей лошади и в богатых доспехах.
– Нет, таких я не видела. – Девочка прижала кота к себе. – Там были дамы и господа в красивых нарядах. Они заставляли рабов бороться со свободными, и если раб побеждал, с него снимали ошейник и отдавали ему как приз. Там был праздник, и музыканты, и красивый шатер в саду, и пир с яствами, каких мы и в праздник не видывали!
Старуха нахмурилась еще пуще.
– Еще чего выдумаешь!
– Потом прилетел дракон, – продолжала девочка, качая кота. – Он ревел там наверху и стучал по колоннам. Я сбросила факел вниз – он все равно не горел, – и все испугались и убежали. Но после я пробралась назад… Не думаю, чтоб там кто-то был.
– Вот и я не думаю. – Старуха снова принялась за работу.
Во двор вошла высокая женщина. Она прислоняла к бедру блюдо с сушеными грушами и абрикосами, держа в другой руке пустую корзинку.
– Ну что, тот всадник уже уехал на похороны? Он должен проехать прямо тут, на большую дорогу иначе не попадешь. Даже ты бы заметила.
– Никого я не видела и не хочу видеть. Говорила же, нет там никого. Вот девчонка там была ночью и тоже никого не видала.
– Ну-ну.
Девочка уделяла все внимание кошачьим ушам, не глядя на женщин. Может, старуха признается хотя бы, что видела варвара? Непохоже что-то.
Кот блаженно мурлыкал.
– Доброе утро. О чем это вы сплетничаете в начале буднего дня? – со смехом спросил мужчина – плотный, не такой высокий, как женщина, и коричневый, как маленькая свинарка. Последние несколько лет он был мужем высокой женщины и приходился сродни всем трем, хотя не все они это знали. Девятилетним мальчиком он больше года прожил в доме старухи (которая тогда еще не была так стара) и даже матерью ее называл, но теперь ни он, ни она об этом не поминали. А в годы своей бурной юности, лет десять назад, он вполне мог стать отцом девочки, но ни она, ни высокая женщина не подозревали об этом. Мать девочки, несчастная глупая женщина, уже умерла, но в годы своей бурной юности провела немало