Сегодня сюда посланники исмаилитов — наставники-пиры, ишаны, хальфы — принесли самые лучшие, самые драгоценные дары из Бальджуана и Памира, из Индии и Кашмира, из Сирии и Бадахшана, из Кашгара и Хотана и из многих других стран. Для подношения Живому Богу сюда, в Хасанабад, отбирается из взимаемого ежегодно с исмаилитов зякета самое ценное. Для сбора зякета пир-нас-тавник лично объезжает селения, просвещает людей, чинит суд и читает вслух духовные книги. Слуги тем временем собирают зякет. Кто вынимает из кубышки старинный золотой, кто пригоняет с гор овцу, кто дарит кусок домотканой бязи, а кто и вязанку дров или десяток яиц. А у кого ничего нет, тот посылает сына или дочь в прислужники к своему ишану. Так тихо и благолепно собирается священный налог. В сладостной прохладе байской михманханы за приятным угощением струятся слова чтеца из божественных исмаилитских рукописей, сладкими ручьями святых речений растекаются духовные беседы, а за стеной рыдают и вопят матери, провожая сына или дочь в безвозвратный путь на вечную разлуку.
На церемонию «восприятия» присланного в Бомбей зякета допускаются во дворец Хасанабад не все приехавшие пиры-наставники. Лицезреть Ага Хана разрешается лишь самым почётным, самым тароватым и покорным престолу духовным лицам.
В зале много людей, но он столь высок и огромен, что несколько сот почтенных, облаченных в черные халаты и чалмы серебробородых, совершенно затерялись в нем, словно стадо джейранов в степи.
Многих из них Моника знает в лицо. Ещё в вагоне с неё не спускал глаз и умильно разговаривал внушительный и солидный пир Ахмад Сайд Шо — глава бадахшанской исмаилитской общины. Он совсем не похож на сказочного людоеда. Но Моника боится его бегающих глаз и оскала черных порченых зубов. Про Ахмада Саид Шо ходит дурная слава. Немало людей погубил он своей противоестественной жестокостью. И холод проник Монике в сердце, когда однажды в вагоне пир, проходя по коридору, посмеиваясь, бросил мимоходом: «Не будь ты зякетом этому немощному любителю женских прелестей Ага Хану, поиграл бы я твоими белыми ручками, ножками».
Она пожаловалась мисс Гвендолен и мистеру Эбенезеру на эти слова Ахмада Сайд Шо. Мистер Эбенезер посопел: «Этот господин имеет в Шугнане и Хотане две с половиной тысячи дворов. Он привез каменную резную вазу в тысячу фунтов стерлингов. Ваза бесподобного зелено-красного нефтира может украсить замок любого британского герцога».
Не походил своей благообразной внешностью на злого джинна дарвазец Юсуф Шо, милый старичок, имевший своих исмаилитов-мюридов и в Китае, и в Советском Таджикистане, и в Южной Персии, и в Фергане. Прознав о происхождении Моники, он считал вправе называть её ласково «внученька», что не помешало ему попытаться купить её у мистера Эбенезера за кошелек с николаевскими империалами.
Да, многих узнала Моника, и, так как она не закрывала лица — у исмаилитов это не полагается, — ей пришлось ловить в пути столько жадных, похотливых взглядов, что в её снах возникали свирепые, отвратительные образы из сказок чуянтепинских бабушек. Однако там принцессы, в конце концов, счастливо вырывались из когтей драконов и находили своего защитника в образе прекрасного царственного сына. А сейчас в действительности щитом ей служили зелено-кислый мистер Эбенезер Гипп и замороженная мисс Гвендолен, ослабевшая от тягот путешествия по железной дороге и неспособная ни на что, кроме жалоб и стонов. Но даже её, с которой Моника чувствовала себя все же спокойнее и смелее, сейчас в зале не оказалось, и сердце девушки замирало от страха и неведомых предчувствий.
В двух шагах от неё стоял громадный, косая сажень в плечах, царь Мастуджа из горной страны Бадахшан, могущественный исмаилитский шейх, по слухам, «пожиратель девушек», как его называли у него на родине. При виде его во время путешествия в поездe мисс Гвендолен смертельно бледнела и впадала в истерику, потому что именно он ей сказал в коридоре вагона: «Смотри за собой и за своей курочкой. Быть вам с ней на моём насесте».
Все эти почтенные на вид шейхи и другие духовные наставники знали, зачем везут светловолосую голубоглазую девушку в Бомбей, знали, что она — зякет, а зякет свещенен и неприкосновенен. Один из паломников — нищий исмаилит — во время долгого ожидания на вокзале утолил голод несколькими ягодами сушёного тута из своего хурджуна, за что его жестоко избили дуррой — плетью-семи-хвосткой тут же на перроне и прогнали без жалости. Сушёный тут тоже входил в зякет.
В аудиенцзале, перед священной церемонией вручения зякета, все пиры и мюршиды приняли благочестивый вид. Все они ревниво поглядывали вокруг — не превзошел ли кто их в ценности и красоте подношении.
Тут нашлось многое, чем каждый даритель мог поразить даже такого баловня судьбы, как Ага Хан.
Со смешанным чувством восторга и трепета Моника любовалась отрезами богатейших, невиданной расцветки кашмирских тканей, расшитых золотом и серебром бухарскими и тибетскими бархатными халатами, золочеными, изящной шорной работы седлами и лошадиной сбруей, драгоценными, вытканными руками туркменских и персидских ткачих коврами, чеканной по металлу самаркандской и яркендской посудой, литого золота статуями бодисатв и индусских божеств, тяжелыми кожаными тисненными узорами кошелями, полными монет, сервизами китайского прозрачного фарфора, шелковыми гобеленами-сюзане. Все самое изысканное, редчайшее, отобранное из массы вещей, уникальное, неповторимое, разложенное и расставленное на ковре, предназначалось лишь для того, чтобы Живой Бог мельком глянул на эти богатства и благословил их, то есть соизволил принять в дар.
— «Среди всяческого великолепия драгоценным алмазом блистает она,— негромко звучал голос Юсуфбая Мукумбаева.— Волосам её золото блеск подарило, словно пламя, вспыхнув, застыло».
Всё внутри у Моники оборвалось. Смутно шевелившаяся в мозгу мысль, неясная, расплывчатая, вдруг вылилась в одно слово: «Раба! Я раба! Я погибла!» И если до сих пор под влиянием окружающих ей порой по-ребячьи нравилось мнить себя принцессой, то сейчас все обнажилось и предстало в своей наготе. Глаза её, наполнившиеся было слезами, мгновенно высохли, и она сердито начала искать в толпе среди мюршидов и ишанов того, кто, казалось, заслуживал наибольшего доверия.
Но почему-то её взгляд наталкивался на иссушенное лицо Кривого Курширмата. Его синяя, повязанная по-турецки чалма сползла на нос. Пытливый зрачок единственного глаза уставился на Монику и даже вроде подмигивал успокоительно. Девушка не боялась басмача, но не доверяла ему. Когда он на горном перевале перехватил её, бежавшую от Кумырбека, он повел себя с ней как с почетной пленницей, уважительно. Она была всецело в его власти. Но в его обращении с ней проглядывало даже нечто подобострастное. Он ни разу не позволил ни одной вольности. Словом, ему, залезшему по уши в гниль и грязь, доставляло удовольствие разыгрывать из себя благородного покровителя. Моника немогла знать, что здесь не было и намека на благородство или великодушие, но ей не пришлось ни разу пожаловаться на Курширмата. Он сделал всё, чтобы провезти её в безопасности и с удобствами через страну, кишевшую воинственными, враждующими меж собой племенами. И он вез её как дочь эмира через горы и перевалы Дардистана в Пешавер и сдал с рук на р стеру Эбеиезеру Гиппу и мисс Гвендолен-экономке.