Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И Юлия Сергеевна удивилась, когда в ближайшее воскресенье они всей семьей с утра прикатили к ним на дачу: Вета, Женя и вытянувшаяся, подурневшая Оленька.
— Вот уж гости так гости, — сказала Юлия Сергеевна растерянно, — хоть бы открыточку бросили, я бы приготовилась. Ну проходите, проходите в дом, что же встали? Сереженька, открой ворота, пусть Женя загонит машину в сад…
— Мы не помешали, мама? Вот решили выбраться на воздух.
Они прошли в дом. Елисеев весь последний месяц чувствовал себя неважно. Такое было ощущение, будто слева у него в груди лежал увесистый булыжник и давил, и за целый день он так уставал от него, что начинали ныть плечо и левая рука. Настроение портилось день ото дня. Он снял кардиограмму, на кардиограмме ничего особенного не было, все старые его дела. И все-таки не считаться с болью тоже было неправильно, какие-то выводы надо было делать, а в первую очередь, конечно, пока не поздно, менять образ жизни, тем более что работы становилось все больше, он в полную силу работал уже над докторской. Тем важнее было сейчас чаще переключаться, чаще бывать на воздухе, больше двигаться. И вот они сделали первую попытку что-то изменить в своем образе жизни.
После обеда они гуляли все вместе. Улочка была узенькая, едва проехать одной машине, впереди шла Оля с бабушкой и рассказывала ей что-то умное, за ними шли мужчины и обсуждали последние известия, а Лиза тащилась сзади и рассеянно глядела по сторонам. Целый мир здесь жил, копошился в весенних садиках, в распускающейся первой зелени. Дома попадались разные: то новенькие как игрушечки, то огромные, темные, обветшавшие, чаще всего поделенные уже на двух, а то и на трех хозяев, а над домами было клочковатое весеннее небо с мутным игривым солнышком, и подымались высокие частые сосны. В общем-то, было прекрасно, тихо, хорошо, тепло, дымком тянуло, взлаивали собачонки, люди, попадавшиеся на пути, здоровались. Лиза тоже хотела бы иметь такую маленькую дачку, чтобы приезжать туда весной, подрезать кусты, мести дорожки и здороваться через забор с соседями. Но дачи у них не было, а приезжать сюда не имело никакого смысла. Лиза испытывала знакомую, привычную тоску и обиду на мать и не могла ничего с собой поделать. Она понимала смутно, что если бы смогла проявить больше тепла, нежности и внимания к маме, может быть, ей и удалось что-то растопить и изменить в их отношениях, но она не находила в себе для этого ни душевных сил, ни достаточно сильного желания. Она чувствовала, что раздражает мать, и не прощала ее. В этом замкнутом круге не было ни начала, ни конца.
Лиза понимала: ведь, в сущности, мать ее была честнейшим, бескорыстнейшим человеком. Но бескорыстные люди часто не могут выдержать испытания временем, потому что, как бы ни скрывали это от себя, они рассчитывают, горячо надеются на всеобщее признание и благодарность. А не получив их, становятся самыми несчастными. И однажды они вдруг начинают обижаться и превращаются в таких эгоистов, каких не часто встретишь и среди корыстолюбцев. Они чувствуют себя жертвами. Что же теперь так волновало Лизу: обида или угрызения совести, обманутые надежды или оскорбительное отчуждение? Нет, не то, не то. Главное было в том, что легенда о матери, с которой она выросла и сроднилась, легенда о тесном и вечном союзе матери с ребенком, по которой, что бы ни случалось в жизни, виноватыми могли быть только дети, а матери всегда оставались верными и всепрощающими до самопожертвования, — эта легенда оказалась ложью. Когда-то и у нее была добрая, любящая, прекрасная мать, и она, Лиза, не была исчадием ада, но любовь их рухнула под нажимом времени и обстоятельств, и Лиза чувствовала — она страдает от этого куда больше, чем мама, ведь мама теряла то, что неизбежно должна была потерять, взрослые дети всегда уходят, все равно они не в силах заплатить всех долгов родителям, сама жизнь запланировала их неблагодарными. Но вот то, что потеряла Лиза, было неожиданно и необъяснимо. Почему ее мама больше не любила ее? За какие преступления и какие ошибки? Как могла она, какое имела право ее не любить? Что бы ни придумала Лиза, все теперь было бы зря; раз возникнув, трещина не могла исчезнуть, она могла только расшириться. Исправить уже ничего нельзя. Она потеряла мать при ее жизни, что может быть ужаснее, больнее этого? И что с этим можно было поделать? Только одно — не признавать очевидности. Пусть останется хоть минутная видимость отношений. Только бы все не сказалось вслух, только бы не открылось!
И больше они на дачу не ездили, а стали по вечерам бегать трусцой по тихим и темным арбатским переулкам. Разговаривать на бегу было нельзя, зато можно было любоваться смугло освещенными особняками в глубокой тени деревьев, блеском листвы под фонарями, медленным скольжением красных огней удаляющегося автомобиля, и слушать сухой шорох асфальта под ногами, и ощущать рядом Женю, которого тоже она почти уже потеряла, но вот опять он был рядом, чуть впереди, и частое его дыхание доносилось до нее как весть победы и мира.
Но от мыслей и тут некуда было ей деться, они вспыхивали в голове в такт неторопливому ее бегу и оттого, что их невозможно было высказать, делались еще упорнее и назойливее. А что она-то сама, какая она мать — нежная, внимательная, прощающая? Знает ли она, чем живет ее ребенок, и хочет ли это знать? Ведь она совсем не понимает Олю. Оля кажется ей таинственной и странно могущественной, она равнодушна и в то же время обладает какими-то новыми знаниями, недоступными для нее, Лизы. Почему же тогда ждала она от своей матери самоотречения? Неужели только потому, что она была ближе к смерти? Ведь, в сущности, любовь к детям — это и есть готовность к смерти перед лицом вечности, готовность перелить в них свою жизнь. Вот Женя, он был готов к этому, а она, Лиза, — нет, она не ощутила еще всей душой, что Оля — это и есть она сама в будущем, это все, что останется когда-то от нее на земле.
Пока Лизу спасало только то, что ничего такого Оля от нее и не ожидала, она не была сентиментальна, от родителей ей нужно было немногое — чтобы они не мешали ей постоянно уплывать туда, где она была в своей стихии: в школу, в книги, в музыку, в шушуканья по телефону и загадочные гулянья. И вся их доблесть была в том, что они ей не мешали. Неужели потом она тоже будет требовать и жаждать Олиной благодарности? За что? Так, может быть, действительно она чудовище, если лишена естественного чувства к ребенку? Или это у них наследственный дефект? Или еще ужасней — этой слепой, безусловной любви между родителями и детьми, в которую она упрямо продолжает верить, нет вовсе и не должно быть?
Значит, это тоже только правило игры, по которому считается, что любовь эта якобы существует, чтобы не так тоскливо и одиноко было человеку в мире, чтобы, оглядываясь назад, мог он подумать: «Нет, а все-таки одно существо на свете любило меня безгранично — моя мать».
Что же она, Лиза, наделала? Опять полезла копаться в том, что надо принимать на веру, готовым. Ее мысль разрушала все вокруг себя.
Позже, когда она призналась в своих сомнениях Жене, он разрешил ее муки на удивление легко:
— Ты не учитываешь только одного, но самого главного фактора, — сказал он, — фактора времени. Ты тоскуешь о том, что больше уже не вернется, ты удивительно консервативна, вот в этом и есть твоя главная беда, ты всегда рвешься назад, а жизнь не просто уходит вперед, она мчится. Оля никогда не будет чувствовать того, что чувствовала когда-то ты. Успокойся, она нас любит и понимает по-своему, она жалеет нас, что мы такие смешные и отсталые. Лиза, забудь все, проснись, посмотри вперед. Все, что было раньше, кончилось! Нам надо жить дальше!
Они бегали все лето и осень и перестали, только когда выпал снег. Сердце у Елисеева больше не болело: может быть, от тренировок на воздухе, а может быть, и совсем по другим причинам. Тяжелые, мучительные времена, когда он должен был изворачиваться, лгать, бояться, постоянно следить за собой и стыдиться себя, — эти времена уходили в прошлое, он освободился. И на работе у Елисеева все постепенно входило в свою колею, операции шли, менялись, текли бесконечной вереницей больные, так что он порою не успевал запомнить их лица и судьбы, а помнил только операционное поле, только желудки, пищеводы и желчные пузыри, послеоперационные осложнения, рентгенограммы и анализы, анамнезы и эпикризы, то, что и помнить-то порой не стоило, все это держала бумага. Да и больные тоже редко стремились вернуться в места своих страданий; едва поднимались они на ноги и дрожащими голосами произносили формулу вечной своей благодарности, как уже подхватывались и торопились прочь в страстной надежде никогда сюда больше не возвращаться. И чем тяжелее, чем дороже для него был больной, тем меньше хотел он о нем помнить. Они не возвращались, если только не приводила их назад злая судьба, рецидив или метастаз, и тогда они вели себя и чувствовали так, словно кто-то их обманул, пообещав вечную жизнь. Такие больные всем были в тягость: и себе, и врачам, которые еще раз имели случай убедиться в своем медицинском бессилии перед природой. Природа если уж задумывала эффектный финал, то добивалась его с завидным упорством. Нет, далеко не все могли они сделать. И в общем получалось, что не такой уж благодарный был их труд, как могло показаться с первого взгляда. На больного, явившегося провериться и показаться просто так, сбегались полюбоваться все, сестры мечтательно улыбались, врачи вертели его во все стороны и хлопали по плечам, задавали вопросы и рвались посмотреть то местечко, к которому приложили руку, словно сами не верили, что оно заросло, превратившись в бело-красный рубчатый шов. Случались и у Елисеева такие вот приятные встречи.
- Сладкий горошек - Бернхард Шлинк - Современная проза
- Служебный роман зимнего периода - Елена Гайворонская - Современная проза
- Детские шалости - Генри Саттон - Современная проза
- Прислуга - Кэтрин Стокетт - Современная проза
- Сын - Филипп Майер - Современная проза