Это всё впоследствии Сергей Николаевич Булгаков назовет “агонией”; это и была агония режима. Но в этой агонии существует нечто другое и, прежде всего, в ней существует страдание.
Эти промежуточные дни со всей эйфорией остались для русского слова бесплодными. Как потом заметит Волошин: - “Когда дана свобода слова, то исчезает свобода мысли, потому что столько в воздухе слов, что мысли некогда сосредоточиться, некогда придти в себя”.
Наступает последнее предгрозовое затишье, наступает сентябрь 1917 года, Блок оформляет свои прозаические записки “Последние дни”. Затем как-то что-то пытается писать: продолжать “Возмездие”, но поэма “Возмездие”, начатая в 1910 году, так и осталась незаконченной. В очередной раз возвращается Любовь Дмитриевна.
Но, как заметит Волошин, что “поэт, настоящий, никогда не является выразителем чувств своего народа”. Наоборот, народ может в произведениях поэта найти свою душу. Волошин пишет буквально так: “Политическая жизнь и народы, как актеры, играющие нутром, откликаются на текущие события страстно и слепо, безо всякого предчувствия о дальнейшем ходе пьесы. Их отношение всегда неверно, они знают свои реплики и не причастны к замыслам драматурга. А поэт - это только тот, кто причастен им” (то есть предвидит и пророчествует).
Вообще любые исторические события складываются из взаимодействия двух воль: воли Божественной (Божьего Промысла) и собрания воль человеческих, ибо Господь внимателен к человеческой свободе. Поэтому явления святых и даже движение чудотворных икон изменяют ход истории, ибо Господь преклоняет Свою волю к воплю Своих рабов.
В данном случае вопль не поднимался. События предрешены и человечество несется в каком-то полу сознательном состоянии, то люди вкушают прямые следствия, когда-то сложившихся причин.
Во всяком случае, проникновение в даль, во временну́ю перспективу событий – это принадлежит пророку и это принадлежит поэту, если его это, так сказать, настигает.
Волошин продолжает – “Поэтому поэт обычно не является выразителем общественного чувства в самый момент переживания. Ни в слепом энтузиазме, ни в темном осуждении, ни в панических страстях народных - нет поэтической истины. Когда говорят о поэте как о выразителе чувств своего народа, это значит только, что народ впоследствии осознал себя по произведениям поэта и успел позабыть о своих, быстро сменяющихся, страстях и заблуждениях. А отнюдь не то, что поэт разделял с народом последовательно все его заблуждения”.
У всех возникает предгрозовое ощущение, а именно, зыбкости, непрочности, как бы подвешенности происходящего. Как будто не только страна, политическое бытие, общественное бытие, но и вся громада, то есть 1/6 часть суши тоже как бы висит на волоске.
События, в общем-то такое настроение подогревали. Ясно, что летнее наступление армии привело к братаниям, то есть было сорвано, и с самого начала было – авантюрой, так как на передовой даже не было известно точно, где находится обоз.
Блок в это время дорабатывал свои материалы и никогда не был поклонником Керенского, в отличие от Андрея Белого и многих своих друзей. Самое главное, Блок видит, что очищения нет; и, действительно, очищение только предстояло. Та эйфория, в которой сначала пребывала страна, а затем и растерянность, в которую перешла страна, - она не располагала к покаянию. Настоящее покаяние придет, когда грянет гром, когда, наконец, станет понятно, что “март” – это была еще интеллигентская шелуха, но она опадет, и революция покажет свое настоящее лицо, свой немыслимый облик. Этот настоящий немыслимый облик Блоку будет суждено запечатлеть.
Лекция №8.
Александр Блок.
Блок и Октябрьская революция. “Двенадцать”.
Окончание пути и загробная участь Блока.
Октябрьская революция. Эту революцию лучше всех смог оценить Максимилиан Волошин - именно потому, что он нашел в себе силы март и октябрь 1917 года понять в единстве. Недаром он говорил: - “мартобря, предсказанное Гоголем” (“Записки сумасшедшего”, 86 мартобря).
В русской революции, в русской жизни сначала было мартобря, а потом пришел “день без числа”, когда живые завидовали мертвым, а гуляющие на свободе завидовали посаженным, иначе приходилось каждое утро в 4 часа вздрагивать, а так - уж всё, определенность.
Об этом – “март прошел, настало бря” Волошин пишет так: “настоящий лик русской революции, тайно назревавший с самого первого дня ее, обнаружился только в октябре, когда с него спала последняя шелуха идеологии. Большевизм был подлинным лицом ее, выявившимся явно, когда разошлась муть солдатского бунта и завершилось разложение армии”.
Братание на фронте и массовое дезертирство началось задолго до Брестского мира, сразу же после февраля. Гражданская война началась, потому что в то время большая часть мужского населения страны была вооружена и никто не собирался сдавать оружия. Вооружена она была благодаря немыслимой, чрезвычайной, превосходящей всякую потребность войны мобилизации, то есть благодаря панике в правительстве, которая владела им уже с августа 1914 года.
Когда октябрь прошел, и лик революции обозначился, то он призвал к жизни великого поэта. Блок уже в это время был давно признанным великим поэтом и Бог дал ему сказать свое слово, притом сказать то, что он сам не мог осмыслить. Это и есть самая вершина поэзии.
Самое лучшее произведение (шедевр) - это такое произведение, где писатель умней самого себя. Таков был Толстой в “Анне Карениной”, таков Достоевский особенно в своих набросках к “Подростку”, к “Братьям Карамазовым” и таков Блок в “Двенадцати”.
Максимилиан Волошин[185] тоже любил об этом писать, но не всегда применял свои положения к себе самому. Пишет он так:
“Истинная ценность художественных произведений лежит не в этом,[186] она строится не в замыслах, не в намерениях автора, а в том подсознательном творчестве, которое прорывается в произведениях помимо его воли и сознания.
Вдохновение в высшем смысле этого слова – это именно то, что раскрывается, как откровение по ту сторону идей и целей поэта. В каждом произведении ценно не то, что автор хотел сказать, а то, что сказалось против его воли”.
Пришел октябрь и прошел, пришел ноябрь и прошел, прошел и декабрь, и в январе 1918 года Блок пишет поэму “Двенадцать”. Учредительное собрание еще не разогнано, но большевики еще не в полноте власти, в стране используются керенки, то есть денежная единица Временного правительства.
А Катька с Ванькой в кабаке
У ей керенки есть в чулке.
Как написал Иоанн Шаховской в 1967 году, что “большевики подобрали валявшуюся на земле власть и трудились над нею днем и ночью” и вспоминает евангельское, что “иногда сыны века сего бывают догадливее ангелов в своем деле” (Лк.16.8).
Поэма “Двенадцать” была сразу же оболгана, то есть она не была понята никогда. Первым, кто оболгал поэму, был Иванов-Разумник – дикая жуткая личность. Тот самый Иванов-Разумник, который Есенина сбивал с толку, а особенно проповедовал религию человекобожия. То есть, “раньше по христианству страданиями одного Человека спасался мир, а теперь страданиями мира будет спасаться каждый человек”.
Теперь как-то более понятно, почему из красноармейцев, сбрасывавших в шахту Елизавету Федоровну, двое сошло с ума и похоже, что по ее молитве: человеку, который лишился рассудка, уже никто никогда не втолкует, что страданиями мира, то есть всех остальных, будет спасаться каждый человек, а прежде всего я. Этого никто сумасшедшему не объяснит.
Блок пишет о том, что в это время как бы сходит с ума целая страна. Идею “Двенадцать”, что, мол, 12 апостолов, а впереди Христос – это высказал Иванов-Разумник. Статья, прочитанная в 1932 году в Харбине и приписанная Флоренскому, к счастью, не имеет к нему отношения. Андроник Трубачев (внук Флоренского) это авторство оспаривает многие годы и мне он утверждал, что он нашел настоящего автора, что это был такой протоиерей Федор Андреев (церковный раскольник, который мучил митрополита Сергия своими ложными эсхатологиями).
Иванов-Разумник первый, кто оболгал “Двенадцать”; и выводит его на чистую воду Максимилиан Волошин, который писал так:
“Иванову-Разумнику первому критику поэмы, удалось тютчевского Христа в рабском виде, проходящего по поэме Блока, благословляя русскую землю посредством неприличных передержек и игры словом “впереди”, превратить в большевистского вождя, а красногвардейцев, играя на цифре двенадцать и на именах Петруха и Ванька, в апостолов. Эти наваждения пройдут, а поэма останется”.
Тютчев:
Не поймет и не заметит
Гордый взор иноплеменный,
Что сквозит и тайно светит
В красоте твоей смиренной.
Удрученный ношей крестной,