Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это правда, — сказал Бабаев и замолчал, но в глаза Селенгинского смотрел ожидающе и благодарно. То, что обиделся Селенгинский, почему-то было приятно ему: хотелось, чтобы был прежний Селенгинский, глупый, шумный, вздорный, а не этот новый, со святою старческой складкой над переносьем и желтизною висков. Почему-то противен был ему и пугал его чем-то новый.
— Выпили звонко! — сказал он преувеличенно развязно, как говорят юнкера. — И теперь еще пьют… Сидят и наливаются… В макао играют… — Левую руку он упер в колено, чтобы посадка была независимой и лихой. Зачем-то нужно было это, чтобы была немного запрокинута голова, небрежно напряжена грудь, чтобы было так, как будто сидит на лошади и едет, не в поле, где никого нет, а улицей, где, может быть, смотрят из окон каждого дома из-за кисейных занавесок и зелени герани, фуксии и лилии.
Пахло в палате перевязками — пахло потому, что здесь лежал Селенгинский. Это был новый его запах, и отделить его от этого запаха было нельзя. И он уже был не капитан — просто старик, раненный когда-то, где-то, кем-то, и теперь становящийся понемногу прежним стариком.
— В макашку играют? — улыбнулся он. — Это… занятно!
Он потянулся и нахмурился вдруг. Этого не было раньше, чтобы так сразу менялось у него лицо: поднималось и тут же падало — из веселого сразу делалось настороженным и пугливым.
— Судить будут не потому, конечно, что нужно кого-то наказать за вас, — медленно сказал Бабаев, глядя прямо в глаза Селенгинскому, — а потому, что вы сами не смели рисковать собой, а мы все не смели допускать вас до риска. Вот за что, а не за то, что вы ранены… Вы — чужая собственность, чья-то, их. — Бабаев махнул рукой в сторону. — Вот поэтому суд… — Он присмотрелся к Селенгинскому и добавил тихо: — Каждый — чужая собственность… вы — моя, я — ваша… Разве не дико это?.. Дико, а сделать ничего нельзя…
И так как Селенгинский все время смотрел на него искоса, не сводя глаз, Бабаев улыбнулся вдруг и закончил:
— А вы… постарели как… борода у вас отросла… поэтому и лицо изменилось… Пришли бы вот так в собрание — вас бы не сразу узнали, право!
— Будто? — безразлично спросил Селенгинский и прищурил глаза (этого тоже прежде не было — не помнил Бабаев). — Поэтому и меня должны судить, не иначе… — не в тон добавил он.
Он вдруг зевнул безразлично и взатяжку до слез.
Это почему-то показалось обидно Бабаеву.
— Вы хотите спать? Спите, я пойду, — сказал он, делая вид, что хочет подняться.
— Нет, нет, что вы! — заспешил Селенгинский. — Посидите, пожалуйста, ведь скучно… Когда-то зайдет мой капитанюга в шашки поиграть.
— Кто это? — спросил Бабаев.
— А начальник лазарета… Я его капитанюгой зову… Ничего себе… поговорим иногда… о пятом, о десятом, газеты мне приносит…
Селенгинский все время полусидел-полулежал на высокой подушке, и сквозь белую рубаху видна была его грудь и золотой крестик на ней.
— Ходите? — спросил Бабаев.
— Я-то, хожу ли?
— Да… встаете?
— Ковыляю на костылях… Вот он, костыль, видали?
Селенгинский указал его пальцем, и только теперь Бабаев увидел около койки грубо сработанный белый костыль и представил, как ползет с ним и стучит им по полу Селенгинский. Странно стало! Бегал когда-то Селенгинский, как коза, теперь ползает на деревяшке. «Это я сделал!» — вдруг вспомнил Бабаев, и почему-то захотелось надеть фуражку, встать и незаметно уйти, и не оборачиваться, если будет звать Селенгинский, — открыть двери, сбежать по лестнице и выйти на площадь. Тот солдат у ворот должен так же дремать, как и прежде, и не слышать.
— Нда… костыль… Прочный костыль! — сказал он, внимательно вглядываясь вниз, в белую жердь. Зачем-то потрогал костыль носком сапога, прислушался, как он стукнул, и почувствовал вдруг, что начинает слабо краснеть вдоль щек.
— Прочный, собака, — шутливо отозвался Селенгинский. — Пробовал я было без него пройтись, да нет, все как-то не того… с ногами не слажу! Одна и хочет ходить, да не может, а другая и может, бестия, да не хочет… так ничего и не выходит. На костыле-то марширую… только что к церемониалу еще не гожусь…
Опять улыбнулся и опять потух, точно открыл какую-то крышку и захлопнул.
— Вы женаты? — почему-то спросил Бабаев.
Селенгинский повернулся к нему, улыбнулся длинно-длинно и криво и ответил, искрясь и остывая:
— Вона! Тоже еще… Когда мне было жениться?.. Некогда все было! — и подмигнул левым глазом.
Только четыре койки было в палате, и палата была небольшая, квадратная, с каким-то строгим, желтым полом и белым брезентом вдоль него от двери к двери. Тихо было везде — и вдоль стен, и за стенами, и за дверями, точно где-то нарочно ловили и поймали тишину, привезли вот сюда и здесь заперли, и другую тишину, тоже пойманную вслед за первой, приставили снаружи к окнам, чтобы ее стеречь.
Уголок газеты заметил Бабаев на койке Селенгинского: должно быть, упала на пол, когда он поднялся на локте, и теперь белела одним углом.
— Газету читали? — спросил Бабаев.
— Да… капитанюга же мой… доставляет… — точно конфузясь этого, как какой-то слабости, ответил Селенгинский и передернул губами. Потом вдруг опять стал серьезным и добавил:
— Отчеты о войне вот печатают… список убитых… интересно… Один мой товарищ убит… капитан Вернигора… знаете ли, товарищ-то какой! Учились вместе… Подполковника получил — поехал туда, — а я и не знал, что поехал, — там где-то и убили…
— Никого не убивают, — вдруг сказал, нахмурясь, Бабаев. — И молния, и пуля… вздор все это! Никого не убивают… Просто, умирают люди… А женщины беременеют и рожают, беременеют и рожают…
И показалось Бабаеву вдруг так ясно это, что нет насильственной смерти, что всякая смерть — насилие, значит, нет насилия в смерти. Поэтому стало как-то легко, точно что-то трудное, что нужно было поднять, поднял, взвалил на плечи и понес.
Видел, как пригляделся к нему Селенгинский, и повел губами вбок. Губ этих незаметно было под усами, но они чувствовались, чуть насмешливые и знающие что-то.
— Молодой вы, а какой-то такой… — начал было Селенгинский и остановился. — Вы меня простите, старика; я когда молодой был, так совсем не такой…
— Какой же? — спросил Бабаев.
— О, я-то! Живой был, как прямо… как арбуз спелый: не дави, а то тресну! — Селенгинский поднял брови и показал вдруг молодые, свежие глаза, и нос у него вдруг оказался молодой, чуть вздернутый, правильный, не перегруженный годами. — Когда танцевал, бывало, так всех барышень, всех дам, какие бывали на вечере, всех переверчу… Куда! Прыти у меня на десять лошадей хватило бы… Дуром прошло все, это правда, дуром — ну, да я ведь и не жалуюсь, это я так только к слову сказал… — Он помолчал и добавил вдруг: — Вернигора, Аким Вернигора… Васильевич, кажется… Хороший, знаете, был малый… В проруби, бывало, зимой купался, чудак был…
«А что, если я скажу ему, что нарочно в него целил тогда, знал, что попаду, и попал? — беспокойно думал Бабаев. — Вдруг скажу, а он скажет: забудем об этом, я сам виноват, или что-нибудь такое скажет, — что тогда?» — с испугом подумал, точно этот другой, лежащий теперь на койке, оскорбил бы его тем, что простил. «А на суде? — вспомнил он, что будет суд. — На суде я скажу все, как было, и все равно уже будет, как найдут, виноват я в этом или прав, на суде скажу, а ему нет…»
Потом ощутил строгую тишину за окнами и запертую тишину здесь, в палате, все безразличное и мертвое, что было кругом, и добавил твердо: «Да и на суде ничего не скажу!»
Подошло что-то тугое к рукам Бабаева, так что захотелось что-то сдавить, сломать… побороться с кем-нибудь на поясах и кинуть этого кого-то наземь.
А Селенгинский говорил о Вернигоре.
— Бутылку сильнейшего коньяку выпивал за присест и ни черта!.. Хоть бы кто-нибудь заметил, что выпил: никто не замечал. Такой был чудак.
— И в «кукушку» играл? — улыбнувшись, спросил Бабаев.
— О да! Запевало был… Самый заглавный Антошка он и был, — оживился Селенгинский.
— И убит все-таки? — жестко спросил Бабаев.
— Что же… их много ведь убито… не он один… Станешь читать список — от одного списка рябь в глазах.
— И вам их всех жалко или только одного этого, Вернигору? — спросил Бабаев.
Он исподлобья, чуть насмешливо глядел на Селенгинского, на его обтянутые скулы и морщинистый лоб. Не знал, что он ответит, и не ждал ответа, просто любовался тем, что такой вопрос задал и что вот теперь движутся его скулы и ершится лоб. И Селенгинский не ответил. Он сделал какое-то заметное усилие всем лицом и сказал:
— От Лободы недавно письмо получил. Пишет, что полк хороший, товарищи, весело… Роту ему там дали… Парень такой, что ему везде хорошо, куда ни кинь… хоть в колодезь.
— А из нашего полка у вас кто-нибудь бывает? — перебил его Бабаев.
- Севастопольская хроника - Петр Александрович Сажин - Русская классическая проза
- Неторопливое солнце (сборник) - Сергей Сергеев-Ценский - Русская классическая проза
- Том 17. Рассказы, очерки, воспоминания 1924-1936 - Максим Горький - Русская классическая проза
- В Рождество - Николай Лейкин - Русская классическая проза
- Том 9. Жизнь Матвея Кожемякина - Максим Горький - Русская классическая проза