Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лазарет был на площади, и в конце улицы Бабаев отпустил извозчика. Синяя вывеска видна была на одном из крайних домов. Бабаев прочитал: «Прием заказов и Коностасов». На окне же белела бумажка, и, так как фонарь стоял близко, можно было разобрать на ней: «Отдаетца комната зъмебелью избизмебелью».
Бабаев еще раз и два перечитал бойкие каракули, улыбнулся и пошел через площадь к лазарету; шел и думал, что, если бы не попались эти вывеска и бумажка, — может быть, не пошел бы: оттого, что были смешны они, казался почему-то смешным и Селенгинский, и представлялось, что можно войти к нему в палату весело и шумно и заговорить о чем-то ненужном и неважном, вроде сегодняшнего смотра, парада, бабьего лета.
А бабье лето, прокравшееся откуда-то сквозь холода, вот теперь, в ночи, разлеглось под ногами и вокруг Бабаева сплошное, густое, так что нужно было расстегнуть крючки мундира и снять шинель.
Тесно было, пахло вялой полынью и землею, проступившей сквозь съеженную низенькую траву. Огоньки разошлись вправо и влево грустящим полукругом.
По громоздким, лапчатым белесым пятнам впереди Бабаев узнавал лазарет и, подвигаясь к нему ближе, видел, какое это было унылое, скучное здание; если бы его все осветили огнями, обвеяли звуками музыки и песен, все равно оно не стало бы веселее.
Солдат-сторож сидел у ворот лазарета на коротенькой лавке и дремал, и Бабаев долго всматривался в жидкие сизые купы каких-то деревьев за оградой, в тишину белых стен, обляпанных неясными пятнами окон, то чуть красноватых, то темных, в глубь прямой аллейки, идущей ко входу в палаты.
Зашевелился солдат…
— Спишь? — резко крикнул вдруг на него неожиданно для себя Бабаев.
Солдат вскочил, мелькнул взятой под козырек рукой. Шинель на нем вздулась, как юбка, и фуражка торчала смешным угловатым комом, сбившись набок.
— Тоже преступник! — вслух сказал то, что думал Бабаев. Посмотрел на него ближе и добавил: — Как в офицерскую палату пройти, ты?
— Так, ваше благородие, скрозь в самые дверя… — махнул левой рукой в сторону аллеи солдат. Голос у него оказался рассыпчатый, звонкий, как у бродячих точильщиков-туляков. — На втором этажу счас как по лестнице взойдешь, счас дверя…
— Проводи, — перебил Бабаев.
— Слушаю, — отрубил солдат и пошел вперед, бойко стуча сапогами.
«Можно дойти до дверей, посмотреть и пойти назад», — подумал Бабаев. Но коротенький солдат впереди был деловит и серьезен; каждый шаг его был такой какой-то необходимый шаг, что Бабаев незаметно стал сам в ногу ему ставить ногу, точно он действительно вел его на невидной веревке.
Аллея была недлинная, но показалось Бабаеву, что много было сделано этих спешащих шагов по неровно вымощенной битым кирпичом земле. И когда вошли в двери и поднялись по затхлой, пропитанной старинным запахом каких-то острых лекарств каменной лестнице, когда солдат, оказавшийся при свете лампы молодым, белобрысым и бойким, ловко отворил перед ним одну дверь, обитую черной клеенкой, пропустил его, забежал вперед по тихому коридору и отворил другую дверь, белую, Бабаев понял, что уйти никуда уже нельзя.
IVВ офицерской палате лазарета только одна койка была занята — это было первое, что увидел Бабаев, когда вошел. Свечка горела на табурете около изголовья, от этого по углам палаты было темно и казалось, что ничего больше не было, только это: лежит притянувший его издалека ночью человек под одеялом, читает что-то. Вот повернул голову — голова незнакомая, сухая.
На момент у Бабаева потемнело в глазах — какие-то сетчатые круги замелькали, потянули назад к двери. Но когда прошел момент, с кованой четкостью видно стало: поднялся на левом локте, вздернул брови и вплотную подошел к нему испуганными глазами капитан Селенгинский.
— Можно к вам, капитан? — спросил Бабаев.
Казалось, что не спросил, — сказал что-то про себя, но Селенгинский слышал.
— А-а! — радостно протянул он и широко улыбнулся.
Сквозь кожу лица, почерневшую и туго обтянувшую скулы, проступило вдруг красное, сытое, а почему-то дорогое теперь Бабаеву лицо прежнего Селенгинского.
Может быть, это откачнулось пламя свечи и округлило и окрасило землистую худобу, но так радостно было, точно ничего не случилось, точно пришел тогда после «кукушки» к себе в читальню и улегся спать старый и пьяный капитан Селенгинский, и уснет, когда все уснут кругом, не раньше, потому что стыдно было бы раньше уснуть.
Бабаев сделал несколько шагов, мягких и несмелых, и подошел к койке.
— Здравствуйте! — наклонил он голову и протянул руку. «Еще не возьмет, пожалуй», — обожгла мысль.
Но Селенгинский, все так же широко улыбаясь, жадно схватил его руку своею костлявой и потной рукой и попробовал сжать ее так, что что-то хрустнуло в ладони Бабаева.
— Есть еще силишка-то, а? — хвастливо спросил он Бабаева.
Бабаев смотрел на него, не отвечая, тупо, растерянно. Где-то в этом новом Селенгинском жил прежний, но вот уже уходит, уже нет его, и остается новый, совсем незнакомый, сухой.
— Сесть можно? — спросил Бабаев, опускаясь на койку рядом. — Извините, что я так поздно…
— Что поздно? Десять часов, что за поздно! — покосился на него Селенгинский и кашлянул, стряхивая неловкость.
— И сегодня поздно и вообще поздно… Можно было бы раньше прийти… — тверже сказал Бабаев.
— Ведь смотр был сегодня? — спросил Селенгинский, глядя упорно на его правый погон. — Ну как? Расскажите. Ругался?
— Кто?.. А, смотр!. — Бабаев загляделся на желтую лысину Селенгинского, вспомнил, что прежде, недавно, она была розовой, мясистой, а теперь чего-то жаль в ней, каких-то четких костяшек, едва прикрытых и пугливых, старых и тонких. — Смотр? — повторил он. — Смотр был, генерал, как всегда, ругали и хвалили… хвалили и ругали, не знаю, чего больше было… Но командир доволен — значит, ничего… — Остановился на секунду и добавил вдруг: — Сказал, что судить меня будут строго.
— За что судить? — спросил Селенгинский.
— За «кукушку», конечно, — улыбнулся Бабаев. Он видел, что Селенгинский знал, за что судить, и если спросил, то только затем, чтобы оттянуть время, и от этой маленькой лжи Селенгинский показался ему меньше, ребячливей и моложе.
— За «кукушку» некого судить, — вдруг слабо покраснел Селенгинский. — В «кукушке» я сам виноват… и наказан за это… значит, нечего.
— Так что суд уже был? — спокойно спросил Бабаев.
Селенгинский посмотрел на него пугливо и ответил тихо:
— А конечно, был… что же больше?.. Больше нечего… Судить тут совсем некого, это они напрасно…
— А ведь здесь жутко одному, — с усилием перебил Бабаев и оглянулся. Поглядел зачем-то во все четыре угла по очереди, медленно и внимательно, осмотрел потолок, остановился глазами на белой двери, точно подождал, не войдет ли кто, и сказал: — Я вам хотел цветов привезти, да забыл… То есть не про цветы забыл, а приехать забыл… И теперь я из собрания приехал, случайно… Не садовых цветов, а таких, простых… Хотел на лугу набрать и привезти.
— Это на гроб мне, что ли? — сузив глаза, глухо спросил Селенгинский.
— Почему на гроб?
— А Троицы тут никакой нет, — обидчиво ответил Селенгинский. — В лазарете какая Троица?
— Это правда, — сказал Бабаев и замолчал, но в глаза Селенгинского смотрел ожидающе и благодарно. То, что обиделся Селенгинский, почему-то было приятно ему: хотелось, чтобы был прежний Селенгинский, глупый, шумный, вздорный, а не этот новый, со святою старческой складкой над переносьем и желтизною висков. Почему-то противен был ему и пугал его чем-то новый.
— Выпили звонко! — сказал он преувеличенно развязно, как говорят юнкера. — И теперь еще пьют… Сидят и наливаются… В макао играют… — Левую руку он упер в колено, чтобы посадка была независимой и лихой. Зачем-то нужно было это, чтобы была немного запрокинута голова, небрежно напряжена грудь, чтобы было так, как будто сидит на лошади и едет, не в поле, где никого нет, а улицей, где, может быть, смотрят из окон каждого дома из-за кисейных занавесок и зелени герани, фуксии и лилии.
Пахло в палате перевязками — пахло потому, что здесь лежал Селенгинский. Это был новый его запах, и отделить его от этого запаха было нельзя. И он уже был не капитан — просто старик, раненный когда-то, где-то, кем-то, и теперь становящийся понемногу прежним стариком.
— В макашку играют? — улыбнулся он. — Это… занятно!
Он потянулся и нахмурился вдруг. Этого не было раньше, чтобы так сразу менялось у него лицо: поднималось и тут же падало — из веселого сразу делалось настороженным и пугливым.
— Судить будут не потому, конечно, что нужно кого-то наказать за вас, — медленно сказал Бабаев, глядя прямо в глаза Селенгинскому, — а потому, что вы сами не смели рисковать собой, а мы все не смели допускать вас до риска. Вот за что, а не за то, что вы ранены… Вы — чужая собственность, чья-то, их. — Бабаев махнул рукой в сторону. — Вот поэтому суд… — Он присмотрелся к Селенгинскому и добавил тихо: — Каждый — чужая собственность… вы — моя, я — ваша… Разве не дико это?.. Дико, а сделать ничего нельзя…
- Севастопольская хроника - Петр Александрович Сажин - Русская классическая проза
- Неторопливое солнце (сборник) - Сергей Сергеев-Ценский - Русская классическая проза
- Том 17. Рассказы, очерки, воспоминания 1924-1936 - Максим Горький - Русская классическая проза
- В Рождество - Николай Лейкин - Русская классическая проза
- Том 9. Жизнь Матвея Кожемякина - Максим Горький - Русская классическая проза