Он вспомнил: Женьке полюбился мягкий мамонтенок, стоявший у Валерки на книжной полке. Ей нравилось держать игрушку в руках, она мамонтенка всего общупала, любовно-куражливо часто трепала за хвост и хобот, весело шлепала по попе. И обнаружила — Валерка и раньше это заметил, — у мамонтенка попа набита чем-то вроде песка или камешков.
Валерка рассказал ей случай из своего детства: у него тогда был слоник. И однажды мать дала ему слоника с собой, когда вела к зубному врачу, чтобы одному было в кресле не так страшно. Валерка попросил докторшу посмотреть и полечить зубы (бивни, очевидно) его слонику. Докторша охотно «въехала» в суть дела, посадила слоника на бормашину, покопалась у него под хоботом своим крючком, «посверлила» и даже под хобот ему прилепила ватку: мол, и ты с ваткой во рту посиди, и слоник твой. И так все здорово прошло, и совсем не страшно в такой слоновьей компании.
Женька посмеялась, опять взяла мамонтенка, снова потрепала за хобот и пошлепала по попе. И внезапно призналась:
— Если бы он был мой, я бы не смогла удержаться от соблазна — взяла бы ножик, распорола бы его сзади и посмотрела, что там у него внутри: песок или камушки…
Валерка хмыкнул:
— Именно поэтому дети — сечешь? — ломают игрушки. Хотят понять их устройство — такое вот непосредственное ребячье любопытство. И говорят, у маньяков тоже, по сути, детская психология, но только, увы, бесконтрольно «переезжающая»: маньяк хочет узнать, что внутри у человека, и его самодеятельно распатронивает.
Он наклонился и галантно поцеловал Женьке руку.
— «Ваши пальцы пахнут ладаном…» Поди, санитары в морге получили щедрые чаевые, если от трупа так хорошо пахнет.
Женька кричать и падать в обморок не стала, а, не тушуясь, не теряя своей обычной приветливости, отозвалась непосредственно-деловито:
— Нет, просто поэт ее видел во время отпевания в церкви, вот и все!
Валерий ответил в тон:
— Но сказано: «пальцы пахнут»! А она все-таки не святая… Запах в церкви — он не от пальцев.
— Ну, он просто ее очень горячо любил! Это посвящение Вере Холодной.
Валерка присвистнул:
— А-а! Он горячо любил Холодную. Его Вера была Холодная.
Женька расхохоталась.
Валерка вспомнил все это, встал, потянулся и сказал Араму, тоже спокойно и деловито:
— Хочу расслабиться. Дай я немножко тебя подушу.
Подошел и сцепил сильные пальцы на шее приятеля.
Айрапетов взбеленился, вскочил, резко оторвал от себя друга, отбросил подальше, а затем, точь-в-точь с его интонацией, сказал, строго погрозив пальцем:
— Сиди смирно, археолог! И не балуй!
Глава 4
Отцы Арама и Валерия дружили давно. Познакомились когда-то на конференции медиков в Питере. Виген Айрапетов прилетел туда из Еревана и три вечера подряд, после заседаний, бродил вместе со своими новыми знакомыми по сырым улицам.
Вспомнил, как дочь однажды рассказывала, что Достоевский написал в анкете: «Люблю тебя, Петра творенье… Извините, не люблю. Вода, дыры и монументы…»
Вигену тоже город не понравился: лишенный всякой гармонии, внестилевой и грязный. Очевидно, великий писатель не ошибся.
Айрапетов позвонил домой, узнал, как там жена и дочка. Он тосковал не столько без них, сколько без привычного окружения.
В то время Виген был довольно известным в Ереване офтальмологом. За консультациями к нему ездили издалека. Честолюбие его не мучило, но очень поддерживало на всех трудных жизненных переходах.
— Виген… — нежно иногда повторял он нараспев свое имя. — Вы гений… Вы гений, Виген… Ну да, что-то в этом есть… Имя — это судьба.
После конференции общительный Туманов предложил своему новому другу поехать в Москву.
— А что, батенька? Махнем прямо сейчас! Одна ночь на поезде. И столицу заодно поглядишь. Познакомишься с моими друзьями. Например, с Левкой Резником. Самая подходящая фамилия для хирурга. Он детский врач-травматолог. Я его когда-то давно спросил: «И много тебе, наверное, детских слез приходилось видеть-слышать, когда накладывал белый гипс?» А он ответил: «Да, но не меньше и веселого смеха…»
— Когда этот белый гипс снимал? — улыбнулся Виген.
— Да, но только к тому моменту он уже редко бывает белый! Он уже обычно — на все цвета радуги! Дети на нем, как правило, малюют фломастерами вовсю.
И Виген решился ехать — у него оставалось еще несколько свободных дней.
Но в Москве Михаил, поселив приятеля у какой-то своей знакомой, предоставил ему гулять по городу в одиночестве. Айрапетову стало еще неуютнее и совсем одиноко. Вокруг шумела жизнь, к которой он не имел ни малейшего отношения, а Виген этого не переносил. Он бродил банальными истоптанными маршрутами всех приезжих и командированных, грустный и нахохленный. Торжественно-колонный вход бывшего цветаевского музея, Исторический — того самого, исконно кровавого цвета, пряничное здание Третьяковки… Там внизу ереванец нечаянно толкнул светловолосую худенькую девушку. Неловко извинился… И она вдруг улыбнулась ему крупнозубой белой улыбкой.
Виген остановился:
— А… вы не взялись бы познакомить меня с городом? Я никогда здесь не был, через три дня улетаю и вряд ли скоро приеду сюда опять.
Девушка опять улыбнулась:
— С удовольствием. Я совершенно свободна. Стася…
— Как? — не понял Виген.
— Стася, — повторила она. — Полностью Станислава. Мама ждала мальчика…
Позже Виген понял, что эта мама вообще никого никогда не ждала, а три дня — не пять минут, хотя, согласно словам поэта, даже за пятиминутку можно сделать очень много.
Они бродили по улицам с утра и допоздна. И Виген неожиданно прикипел к Москве, такой суетливой и безалаберной на первый взгляд.
Стася недавно перенесла операцию на сердце, пока не работала, и Айрапетов сначала заботился о ней как медик, а потом… Потом уже все время думал, как и чем ей помочь, получая взамен эту необыкновенную улыбку, улыбку вознаграждения.
Стася рано поняла безусловность истины, что глупо молчать лучше, чем глупо говорить. И молчала. Довольно часто. Вопросов не задавала — ее ничего не интересует. И отвечала на них только улыбкой. Непонятной, неясной, как она сама. И каждый поневоле думал: о чем она молчит? Люди нередко чувствовали неловкость в общении с ней. Некоторые считали, что опасны те, кто улыбается, еще не начав говорить. Другие думали, что тот, кому редко выпадает случай посмеяться, радуется всякой ерунде. А серьезных людей вообще раздражает обязанность любезно улыбаться.
Ее жизненное кредо… Удачно она его выбрала или нет? Может, так жить спокойней? Она усердно вырабатывала в себе свое основное качество — уверенность в том, что мир должен, просто обязан вращаться вокруг нее. Улыбкой — отрешенной, безразличной, но приветливой — Стася словно игнорировала всех, всех отрицала. Но всех ли? И вообще, говорил ее отец, на свете есть лишь два сорта людей: одни дают, другие берут.