Игорь Ильич Дуэль
Тельняшка математика
Под шум дождя
Сказал бы мне кто-нибудь еще полгода назад, что засяду писать мемуары, – ей-богу, расхохотался бы. Тем паче и возраст вовсе не тот, чтобы жить прошлым: сорок восемь. Да и дел еще совсем недавно было выше головы – суток не хватало. В последнее время особенно: выполняли заказ «с самого верху». От нашей разработки ждали ответа: какую из двух социологических концепций выбрать.
Словом, то, о чем уже не одно десятилетие мечталось, свершилось наяву. И гордость придавала силу. Четыре месяца не разгибались, гнали. Компьютеры зависали, дисплеи гасли, а мы держались. И выдержали! Точно в срок дали однозначный ответ. Словом, по всем статьям победители. И премии нам, и благодарности, и развернутые комплименты на самом высоком уровне. Одна из моих сотрудниц, дама уже в годах, даже прослезилась, повторяла сквозь всхлипы: «Триумф! Невиданный триумф!» Может, и перебор в этом суждении. Но что правда, то правда: нам выпало впервые прямо и непосредственно продемонстрировать перспективность того направления прикладной математики, которым занимались, не на словах – на самом практическом деле.
Впрочем, этого «триумфа», или как там его еще назвать, мне уже видеть не довелось. Вышло как в кино. В тот самый день, когда поставили мы в нашей работе последнюю точку, я грохнулся прямо в крошечном своем кабинетике. Сперва подумал: о порог зацепился, но попробовал встать – руки не слушают. Потом и вовсе потерял сознание. Пришел в себя, когда уже несли меня на носилках в «скорую помощь». В больницу меня определили по высшему разряду – как настоящего триумфатора. Внимание, опека, новейшая аппаратура, консультации светил – все было. Может, оттого и хворей начислили мне с избытком. Но и двух главных диагнозов хватило: предынфарктное состояние и острое нервное переутомление. А ведь до того, слава богу, с медициной почти не знался: сколько раз за жизнь болел – пальцев на одной руке хватит пересчитать.
В общем, немалый срок пришлось отбыть в этой самой замечательной клинике. Как говорится, спасибо передовой медицинской науке: на ноги поставили, выписали. Однако в мир отпустили с великой осторожностью, а главное – со строжайшим запретом: месяца три, по крайней мере, не только не работать, но даже не брать в руки ни одного математического сочинения.
Вот тут и встала проблема: как жить? Сколько себя помню, на такой срок от работы отрываться не приходилось. Просил скостить наказание хоть наполовину, но доктора неумолимы. И аргументы такие, прямо слезу прошибают: мы должны вернуть вас в строй совершенно здоровым, это наша обязанность перед наукой, перед страной. От вас ждут… И тут же путевочку в санаторий, опять же высшего класса. Выдержал я там две недели, потом завыл – от их забот, от их стерильности. Ко всем этим штучкам смолоду надо привыкать. А я и в больнице впервые, и в санатории впервые.
Вопрос поставил ребром: если не отпустите, сам сбегу. Ведь здоров я уже! Ничего не болит. Хватит издеваться! А то пойдут все ваши усилия прахом: от безделья умом тронусь. Знаете же, с нашим братом-математиком такое случается. Решения добился соломонова – из санатория меня согласились отпустить при условии, если жить буду за городом и режим соблюдать неукоснительно, что медики станут два-три раза в неделю проверять.
Согласился: это пусть еще не жизнь, но все же сносное существование. Так в начале сентября поселился на крошечной своей дачке. Осень, солнечные дни перемежаются дождливыми. Славное времечко. Поселок пустынный. И я наслаждаюсь одиночеством. Ни матери, ни жене поселиться с собой не разрешил. Они только наезжают – возят еду, готовят обеды.
Так еще с неделю прожил я растительной жизнью и уже, слава богу, занимался не трудотерапией, а реальными хозяйственными делали: чинил забор, крыльцо латал, ковырялся потихоньку в земле.
А потом, когда зарядили бесконечные дожди, само собой потянуло к бумаге. Сработал рефлекс, ставший за десятилетия, должно быть, безусловным. Но до родного своего дела я и сам себе запретил дотрагиваться: чувствовал – тут врачи правы, отход требуется капитальный.
Вот тогда и стали всплывать воспоминания. В один из тихих вечеров под бесконечный перестук дождя особенно ясно проступил в памяти тот кусок жизни, когда чуть было не расстался навсегда с любимой математикой. И прокрутив в мозгу всю цепочку испытаний, выпавших двадцать три года назад на мою долю, я вдруг подумал, что «история моих бедствий», пожалуй, не одному мне интересна. Есть здесь и кое-что такое, что небесполезно знать, так сказать, вступающему в науку юноше.
Ибо тогдашние мои поступки тем объясняются, что ко всему случившемуся я совершенно не был подготовлен. Будущее рисовалось в однообразных светлых тонах – этакое гладкое скольжение вверх, лишенное помех и любого сопротивления.
И только потом, когда врезала мне жизнь, так сказать, под дых, начались поздние открытия. Почему-то особенно запомнилось, как открыл я для себя давнюю и вроде бы совсем нехитрую истину: друзья познаются в беде. Конечно, я с самого розового детства это выражение знал. Но воспринимал лишь как бы уголком сознания. Казалось, от таких сентенций несет нафталином. Я совершенно не представлял, что могут мне выпасть какие-то беды. Откуда им взяться? У меня замечательная профессия. Еще в университете я показал, что выбрал ее не зря, имею к этому делу способности. Значит, счастливое будущее мне обеспечено. А беды как бы сами собой связывались с людьми бездарными, ленивыми, ну, конечно, еще с жуликами…
В общем, в один из дней, когда решимость взяться за сей труд созрела, я поехал в Москву и, много часов прорывшись в своем архиве, извлек оттуда беглые заметки и письма тех лет, а также путевой дневник своего плавания по рекам. А вернувшись на дачу, принялся сводить воедино старые записи, стараясь, однако, следовать им, лишь прояснять иные места, но не переписывать заново, не вносить мысли и соображения, нажитые в более поздние годы.
Хотелось, чтобы автором сего странного труда был не я нынешний, но, выражаясь словами Роберта Пена Уоррена, «тот парень, который почти четверть века назад назывался моим именем».
Непривычную работу я поначалу воспринимал лишь как способ скрасить вынужденное безделье. Но потом под неумолчный шум осенних дождей втянулся в нее, вошел, как говорится, во вкус…
Новое поприще
Ну и состояньице было у меня в те дни! Врагу не пожелаешь. Два последних разговора в институте выжали все соки. Какая там духовная жизнь, новые идеи, взлеты разума в горние высоты абстракций! Про это и не вспоминалось.
Решение пойти матросом на перегон судов было последней сознательной акцией. Дальше начинается эпоха полутьмы, из которой выступают лишь случайные картинки, почему-то отпечатавшиеся в сознании. Да еще какие-то мелкие, несерьезные мысли и мелкие чувства – вспыхивавшие лишь как простая ответная реакция на примитивные раздражители.
Запомнилась мне, например, секретарша перегонной конторы. Молоденькая, прехорошенькая, с кукольным личиком, но очень озабоченная на вид. Скорее всего, как раз тем и была озабочена, как толковее распорядиться своей красотой и юным обаянием: товар-то скоропортящийся. Во всяком случае, конторские дела, видимо, мало трогали серое вещество, запрятанное в глубинах ее кукольной головки. Когда она выписывала мне направление на медосмотр, то простую мою фамилию – Булавин – умудрилась переврать дважды: написала сперва Балавин, потом – Булаев. А когда, наконец, на третьем бланке вывела, хоть коряво, но правильно, сунула мне направление сердито, сопроводив его строгим напутствием:
– Пока всех врачей не пройдете – не зачислим. Даже не просите.
Меня не хватило и на самую простенькую остроту. Ответил с совершенно искренним удивлением:
– Я ни о чем не прошу.
Но секретарше что-то не понравилось в моей фразе: то ли углядела в ней потугу на игривый тон, то ли было ей не по нутру разрушение традиционной схемы – другие, видимо, просили. Во всяком случае, ее глаза облили меня ушатом презрения. Должно быть, во взгляде ее было закодировано примерно такое суждение: ходят тут всякие.
Мне показалось, сейчас ее пухленький ротик приоткроется и произнесет нечто похожее вслух. От одной мысли, что придется ей отвечать, подбирать слова, я внутренне содрогнулся и торопливо сказал:
– Всего доброго!
Пожалуй, она оценила мой испуг на свой лад: сумела, мол, осадить очередного болвана, и хотя личико ее приняло самодовольное выражение, секретарша не удостоила меня даже кивком.
Меня же это почему-то вдруг обидело. И я уже собирался было сказать ей несколько слов о правилах хорошего тона, но как только сообразил, сколько усилий это потребует, тут же пригасил обиду и ушел.
Однако, видимо, мозг еще был способен на какие-то ассоциации. Ибо, выйдя из конторы, я вспомнил строки из «Василия Теркина»: «Потерял боец кисет, заискался – нет и нет». Дальше точный текст я не знал, но суть в том, что эта потеря совершенно выводит солдата из равновесия, заставляя выстраивать в цепочку все свалившиеся на него беды: «Потерял семью. Ну, ладно. Нет, так нá тебе – кисет».