Две стороны медали
Книга стихов
Ян Пробштейн
Ян Пробштейн Copyright ©1994, 2000, 2005, 2014, 2017
Ian Probstein Copyright © 1994, 2000, 2005, 2014, 2017
All Rights Reserved
© Ян Пробштейн, 2017
ISBN 978-5-4485-7179-4
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
В эту книгу вошли как ранние стихи так и стихи, написанные в последующие годы. Многие из стихов, вошедших в эту книгу, были в разные годы опубликованы в «Новом мире», «Арионе», в «Новом Журнале», «Стрельце», в журналах «Время и Мы», «Семь искусств», «Новая юность», «Плавучий мост», «Крещатик», «Гвидеон», «Лиterraтура», «Сетевая словесность», «Журнал ПОэтов», «Этажи», «Новые облака», «Окно», «Квадрига Аполлона», «Textura.by», в альманахах «Новая кожа», «Зарубежная Россия», «Минская школа», «Связь времен» и в других периодических изданиях, в том числе электронных.
Отзывы
У Яна Пробштейна острый взгляд, часто ироничный. Ирония свойственна либо надменному невежеству – либо сравнивающему многознанию. В последнем случае – а речь об этом – здесь драгоценное сочувствие к предмету и воля к улучшению жизни. Это стихи культурного, думающего человека, подверженного, в связи с этим, и унынию, и отчаянию – чему не подвержены те, кто не думает. (Владимир Леонович, из рецензии на книгу «Времена и годы» в издательство «Советский писатель», 20. 03. 1986. Книга не была опубликована по не зависящим от автора и рецензента причинам.)
Яну Пробштейну не откажешь в одном: он верен себе, а из этого следует, что и в главном ему тоже не откажешь. Его книги – лирическое свидетельство, документ эпохи и потому поэзия. Бывают поэты, каждая книга которых сводится к стихотворению, даже если таких стихотворений несколько. У Яна Пробштейна наоборот: каждое его стихотворение разворачивается в остальную книгу и даже продолжается в других его книгах, куда оно не вошло.
(Владимир Микушевич).
В последнее время Пробштейн завоевал прочную репутацию переводчика и знатока зарубежной поэзии, прежде всего английской. Включенные в «Инверсии» переводы еще раз подтверждают это. Но есть у Пробштейна собственно лирические, можно даже сказать – исповедальные стихи, чего никогда не заменишь техническими изысками и богатой эрудицией. (Юрий Орлицкий, из рецензии на книгу «Инверсии», «Библиоглобус»).
«В мифе о языке заключена тайна, которая не переводима на другие языки, да и, возможно, вообще не переводима. Следуя своему трактату «Миф и поэзия» («Новый журнал», 196, 1995), Пробштейн пытается разрешить эту задачу. Школа художественного перевода, которую он прошел в Москве у А. Штейнберга, знакомство с А. Тарковским и С. Липкиным, разумеется пошли ему на пользу – прежде всего в смысле стихотворной техники и, конечно, литературного кругозора. <…> Он знает, например, что своими языковыми экспериментами он заговаривает безмолвие, в котором сходятся все гармонические идеалы. Он знает, что настоящий поэт должен это безмолвие принять, а затем его переступить.
(Дмитрий Бобышев, «В поисках философского камня», «Новый журнал» №203—204, 1996).
Стихи Пробштейна обращены к конечным вопросам бытия: тайна жизни и смерти – иx осевая проблематика. Все остальное – темы, метрика, образы – подчинены задаче показать, какими путями сознание стремится преодолеть противоречивость, изначально сопутствующую земному существованию. Стихи эти телеологичны. Тип сознания, предложенный ими, – становящийся, пронизанный болями и тревогами, устремлен к метафизической сущности окружающего мира. <…> Темы, понятия, образы и мифологемы поэзии Яна Пробштейна диалогически соотносимы с подобным рядом в поэзии переводимых им авторов. «Инверсии» дают нам редкую возможность осознать, насколько близкими по духу оказываются поэты, представляющие различные культуры, и насколько эти культуры суть элементы единой картины, отражающей пути духовных исканий человечества».
(Валерий Петроченков, «Новый журнал» №227, 2002.)
Жемчужина
Мать жемчуга, мать перла – перламутр
на дне морском стирает с перла муть.
Блестит, переливается жемчужина,
нам кажется, она Творцом разбужена,
а в сущности, что устрица? – моллюск,
на дне морском в ракушке сгусток слизи,
живой комочек, что достоин жизни,
как мы с тобой – комочки пыли, прах,
когда б не свет – тот отблеск, что в глазах…
В начале был почти неслышный хруст:
песок иль паразит застрял меж створок,
чтоб в углекислой слизи после стать
тем жемчугом, тем карбонатом кальция,
что глаз так радует, когда на пальце я
ношу его, забыв про персть под перстнем.
И мы с тобой глядим со дна времен,
как зреющие зрячие жемчужины,
на отблеск света, светом тем разбужены,
а в океане ока – окоем.
1993
Арсению Тарковскому
Хрусталика глазного кривизна
ни утешенья не приносит, ни спасенья,
но всё же искривляя взгляд, она
надежду оставляет на прозренье:
впиваясь в мир, поставленный вверх дном,
зрачок перевернуть его стремится,
а свет, изогнутый искрѝвленным зрачком,
вливается в просторные глазницы,
но мир всё тот же и опять иной —
он вечен, как само непостоянство…
Как пёс, бежит зрачок передо мной,
разведывая грозные пространства,
и убежав за крайний край земли,
он разрушает торжество Эвклида,
на параллели глядя, что вдали
и за спиною бесконечно слиты.
1982
Из детства
Играла музыка. Кружились карусели
Летели мы на сказочных конях.
Захватывало дух, а рычага скрипели.
Что знали мы об этих рычагах?
Но карусельщик разогнал коней:
мелькали лица, дни летели,
круги все шире, все быстрей,
все незаметнее круги
мы как-то незаметно повзрослели,
и кто-то пересел за рычаги.
…А мы все кружимся на нашей карусели.
1970Млечность мира
Младенческая млечность мира,
беспечное тепло печурки —
благим намерениям мера,
и слух неопытный, но чуткий,
зверьком застыл на задних лапах,
разноголосицу вбирая;
тревожил непонятный запах,
когда ещё застыв у края
вчера покинутых потёмок,
мы лишь присматривались к свету,
приняв и жизнь как бы спросонок,
и мир за звонкую монету.
Какие виды открывались!
Сон осенял, синь осиняла.
Когда росою умывались,
нас колыбель травы качала.
Теперь мы повидали виды,
цвета пока что не померкли,
но стали слишком нарочиты,
и чистоты лишились реки.
Как с той поры похолодало.
День отзвенел и смолкло эхо,
как звон разбитого бокала
и дребезг старческого смеха.
Стремясь расставить всё по полкам,
в запретную попал я область
и всё пытаюсь по осколкам
восстановить разбитый образ.
Двор, утопающий в зелени
Двор, утопающий в зелени,
звонкие игры ребячьи.
звуки трубы, виолончели,
вопли скрипки кошачьи, —
музыкальное общежитие,
тубы сверкает медь,
крики девичьи, птичьи…
как в детстве хотелось петь!
Мир, оглушающий звуками,
мир, ослепляющий красками,
почему-то затмился муками,
замутился мелкими дрязгами.
О каком говорить изгнании?
Выдумать ад искусственный?
Человек приходит в сознание,
кофе пьёт, идёт на собрание —
нормальный, в меру бесчувственный.
Случайное откровение
его из себя не выводит,
поскольку одно мгновение,
как положено, мигом проходит.
Но если у нас на спасение
надежда осталась из ада,
то это – лишь потрясение
от слова, музыки, взгляда…
Привкус детства
Отечество – как привкус детства
как чай вприкуску во дворе,
где заявлял права наследства
петух сварливый на заре.
Мир только щурился спросонок:
столь ослепительна трава,
у липы в буклях голова,
и день, как детский голос, звонок.
Впадает жизнь в своё начало,
и на другом материке
на непонятном языке
услышишь: «На колу мочало».
1990
Все начинается с печенья
с пылинки очень дальних стран —
ты выплываешь из забвенья,
пока туманится стакан.
Нет, не иголку в стоге сена
нащупываешь наугад —
дай, Боже, вызволить из плена
полуистлевший аромат.
Как в гущу, в прошлое глядящий,
я над судьбою ворожу,
и в нищей сиротливой чаще
сухие рифмы ворошу.
1990
Книга-парус
Всегда хотелось в детстве продырявить
географическую карту, чтобы
проникнуть в разноцветную страну
из книжек Грина – в Лис и в Зурбаган.