и отправился в экипаже Пермякова домой.
Когда я вышел из штаба, я услышал тревожные гудки и визжание сирен, доносившиеся из предместий Тюмени. Я так устал, что не обратил внимания на это обстоятельство. Заснул я как убитый. Около 12 часов дня меня разбудил Симоненко. Он сообщил мне, что слышанные мною гудки были тревожными сигналами для рабочих, которые в 6 часов утра собрались на фабриках и после митинга отправились на вокзал, чтобы попытаться освободить своих вожаков.
В это время все арестованные были уже заключены в тюремный вагон. Вокзал был оцеплен сильным нарядом красноармейцев, но рабочие пытались прорваться, так что их пришлось разгонять прикладами и залпами в воздух.
– Представьте себе, что, когда Пермяков подъезжал к вокзалу, толпа его едва не разорвала! Ему с трудом удалось вырваться! – закончил свой рассказ Симоненко.
Я искренне в душе пожалел, что этого не случилось… В штабе мне сообщили, что моих «приятелей» отправили прямым сообщением на Минусинские копи, другими словами, на каторжные работы.
Когда в России, еще до революции, после длинных переговоров губернатора с вице-губернатором, вице-губернатора с начальником жандармского управления и т. д., арестовывался какой-нибудь единичный рабочий, для этого теряли время, изводили кипы бумаги, проводили дознания, искали букву закона, тогда о таком инциденте говорили как о «неслыханном насилии, грубом произволе, ужасах самодержавия» и т. п. Анонимные авторы, брызжа ядовитой слюной, измывались в подпольных брошюрах над «царскими опричниками-губернаторами и всей белой костью, над недоучившимися дворянами, гноящими в тюрьме рабочий народ». Да, это было «лютое время самодержавия»!
Не то теперь. Теперь другие времена, другие порядки. Теперь в России, в советской федеративной, социалистической, ну, словом, как хотите, республике два десятка людей были в два счета упрятаны без суда и следствия на каторгу безграмотным росчерком пера такого же пролетария, каковыми были «упрятанные» им товарищи. Как вы назовете эти времена, как вы определите режим, при котором возможны такие порядки?
Вам, быть может, интересна биография Пермякова? Вот она, по его же рассказам.
Сиротой он где-то был подобран Толстым и воспитывался в Ясной Поляне на непротивлении злу, на отрицании войны и прочих толстовских теориях. В начале войны он уклонился от мобилизации и скрывался где-то вблизи Петербурга, но в ноябре 1914 года был пойман и заключен в Кронштадтскую тюрьму. Там, как он сам мне лично рассказывал, его взяло сомнение в правильности толстовских идей, и он, движимый патриотизмом, вызвался идти на войну, где честно воевал до революции, был три раза ранен, получил три Георгиевских креста и был произведен в старшие унтер-офицеры. После революции он принимал деятельное участие в комитетах и советах. По убеждениям был он эсером, но потом стал леветь и, наконец, пришел к заключению, что к тем теориям, которыми он был напичкан с детства, ближе всего подходит на практике большевизм, и стал большевиком. Демобилизация занесла его в Тюмень, где я его уже и застал на посту военного комиссара.
Таковы были нравы, господствовавшие как у нас в штабе, так и в других советских учреждениях.
Отмечу еще один случай, бывший со мной после выхода из тюрьмы. Однажды, встретившись с моим хозяином гостиницы Лошкомоевым, я получил через него приглашение к одному известному тюменскому купцу, желавшему со мной познакомиться. Какие у него были к этому причины, не знаю. Полагаю, что Лошкомоев рассказал ему обо мне, изобразив меня большевиком не совсем обычного вида.
Я принял приглашение и в назначенный день был у У. Меня угостили великолепным ужином, и я прекрасно провел время в обществе как самого У., так и его семьи и хоть на несколько часов отрешился от окружавшего меня беспробудного хамства и немного отдохнул душей.
На следующий день, придя в штаб, я подвергся едким вопросам со стороны политического комиссара при моем эскадроне, товарища Макарова, очень недолюбливавшего меня.
– Ходят слухи, что вы с буржуями компанию водите (намек на Лошкомоева), и вчера же вы, товарищ, у буржуя пьянствовали.
Я ему ничего не ответил. В голове у меня мелькнула блестящая идея, которую я вскоре и привел в исполнение.
Кстати, несколько слов о личности Макарова. Когда я впервые после возвращения на службу осматривал эскадрон, я был поражен, увидев в эскадронной канцелярии какую-то подозрительную фигуру полувоенной внешности, небрежно развалившуюся с подобострастно склонившимся Гусевым. Гусев так и сыпал:
– Как прикажете, товарищ комиссар! Будет исполнено, товарищ комиссар!
Симоненко почтительным шепотом сообщил мне, что это вновь назначенный в эскадрон политический комиссар.
Мне это весьма не понравилось, хотя в приказе и значилось, что функции его ограничиваются «социальным образованием» волонтеров, но было ясно, что главным его занятием должна быть слежка как за командным составом, так и за красноармейцами. Я не понимал, за какие доблести его назначили на столь высокий пост. Это был форменный идиот, по наружному виду ясный крестьянин, с бельмом на глазу, с вечно подвязанной щекой, так как у него беспрестанно болели зубы, и совершенно без образования. Я слабо верил его рассказам, что он был писарем в полковой канцелярии, слишком уж туп был он даже для этого. Ума у него не было ни на грош, но зато злобности он был невероятной.
Я решил извести его и постараться отвадить от посещений эскадрона. По расписанию занятий было видно, что три часа в неделю отводятся этому субъекту для социальной подготовки красноармейцев и беседы на политические темы.
Я явился на первую же его, с позволения сказать, лекцию. Он пытался доказывать слушателям превосходство советской системы управления над всеми другими. Это удавалось ему весьма скверно, речь его была несвязанной, основной мысли не было, словом, он нес всякую белиберду, удобренную иностранными терминами, ему же самому непонятными. Волонтеры слушали его, разинув рты, и, видно, тоже ничего не понимали.
Я вмешался в его словоизвержение, задавая ему вопросы вроде:
– А скажите, товарищ, какая разница между Амстердамским и Московским Интернационалами? Что вы скажете по существу Эрфуртской программы? Товарищам интересно было бы узнать о резолюциях, вынесенных в Циммервальде и Кинтале… Вы бы посвятили нас в сущность «Труда и капитала» творца социализма Маркса…
И т. д. в этом же духе.
Макаров глядел на меня дикими глазами, пытался изворачиваться, но из этого ничего не выходило. На следующем собрании я повторил тот же маневр, и на этот раз волонтеры стали открыто издеваться над Макаровым, делая ему замечания:
– Как же это вам не известно, товарищ комиссар?
Макаров извелся вконец, бросил свои лекции под предлогом зубной боли и стал редко появляться в эскадроне. Я торжествовал, но он не простил мне моего издевательства