— Он свое получил, — сказал Кирнос. — Я согласен, многие свое получили справедливо — за настоящие, не выдуманные преступления. За то, что уничтожали испытанные партийные кадры…
— В чем испытанные? В живоглотстве, в живодерстве, ты меня прости. Я так говорить могу, потому что и сам руку прикладывал к неправому делу. И прощения себе не нахожу. В молодые годы я за басмачами гонялся. Да кто такие эти басмачи — с ихними английскими маузерами? Где они скачут на своих арабских скакунах? По московским улицам? Нет, по барханам своим. Да я-то зачем полез в ихние барханы? Я-то чего грудью встал за бедных дашнаков? Они меня об этом просили? Еще придет время — внуки этих дашнаков песни сложат про басмачей — и национальными героями назовут. Вот как!..
Хозяйка им постелила на полу, накрыв цветистой занавеской два полушубка. Генерала вполне устроило это ложе, мощам Кирноса оно было жестко, он постелил еще и шинель.
Спали, накрывшись одной шинелью, но вскоре генерал почувствовал, что лежит один. Кирнос сидел на лавке у окна, в которое яростно светил молодой месяц, курил, что-то шептал про себя. В звенящей тишине ночи, с таким уютным пиликаньем сверчка, был пугающе странен этот шепот, похожий на страстную молитву.
— А примет ли она, Россия, свободу из наших рук? — спросил генерал.
Кирнос, тяжко вздохнув, ответил, что сам об этом думает и просит дать ему еще немножко подумать. Утром, едва тронулись дальше в путь, он продолжил этот разговор с полуслова:
— Что значит «примет ли»? Есть историческая необходимость, народ это обязан понять и поймет. Мы установим подлинное коммунистическое правительство. В духе священных для нас заветов Ленина. То, о котором мечтали лучшие умы человечества. То, что и называется «диктатура пролетариата», а не тирана, возомнившего себя гением. Если только получится у нас, я благословлю эту войну!
Генералу от этих слов делалось уныло. Не под эту ли музыку «диктатура», «священные заветы», — стоял он на коленях в углу и протягивал руки для битья линейкой? Умереть за Россию, за народовластие — это да, это понятно. Но умереть за «диктатуру пролетариата»? А что это? Те чумазые слесари и такелажники, те грузчики и шоферы, которые опохмеляются пивом у ларьков и говорят непечатно о бабах — это их диктатура? Да что они про нее знают?
Кажется, он свои мысли все же выразил вслух, потому что Кирнос откликнулся:
— Но мы установим диктатуру человечную. Которую каждый примет как свою.
— А такие бывают?
— Мы установим, чего бы это ни стоило!
— Правильно. А кто возражать будет — того к стенке.
— Что ж, расстрел во имя человечности, самый массовый и жестокий — я за. Но это в последний раз!
…Лошадь погибла где-то между Оршей и Ярцево. Нежданно зашли над лесом «юнкерсы» и сбросили бомбовый запас на головы людей, не успевших не то что разбежаться, но хотя бы пасть на землю. Генералу никто не помог, он остался в седле и только ждал, удивляясь, отчего так долго не впиваются обильные осколки, визжащие над ухом, не изрешетят его и лошадь. Ему не досталось, досталось ей. Впервые с тех пор, как научился ездить верхом, он утратил власть над лошадью; не слушаясь рывка поводьев, она кинулась вскачь сквозь кусты и попала обеими ногами в какую-то рытвину или в барсучью нору. Сквозь грохот бомбежки он услышал треск ломаемой кости и затем жалкий задушенный, едва не человеческий вскрик. Упав, она ему придавила больную ногу, он света не взвидел от боли, а она продолжала биться, порываясь встать и снова падая…
Подбежавший Кирнос не знал, что делать, как помочь ему выпростать ногу.
— Она встать не может, Фотий Иванович. Обе ноги передние…
— Знаю, что передние, — прохрипел генерал. — Пристрелить ее надо. Быстрей!
Кирнос, выхватив пистолет, направил его в морду лошади и так сморщился, побелев лицом, как будто в него самого направили вороненое дуло.
— В ухо! — кричал генерал. — Самое верное!..
Кирнос, вставив пистолет в ухо лошади, которая сразу и странно притихла, бесконечно долго не нажимал на спуск.
— Да не мучь ты ее! — взревел уже генерал, едва не теряя сознание.
Кирнос, отвернув лицо, выстрелил. Несколько секунд спустя решился он взглянуть на дело рук своих — и ужаснулся разбухшему, раздавшемуся черепу, выпученному глазу. Лошадь перестала биться, но вылезти генерал все не мог. Кирнос, точно в столбняке, замер во весь рост под осколками. Помогли трое бойцов, которые, передвигаясь на корточках, оттащили лошадь за хвост.
— Ты в жизни в кого-нибудь стрелял? — спросил генерал.
— Никогда. В первый раз.
Лошадь раздобыли другую, много хуже убитой. С той крепкой литовской кобылкой, могшей чуть не призы брать, было не сравнить водовозного флегматичного мерина, с отвислым брюхом и нелепыми белыми пятнами по буланой масти.
Кирносу мерин не понравился, вызвал едва ли не омерзение.
— Типичное не то, — сказал Кирнос. — При первой возможности достанем тебе совсем белого.
— Белых в кавалерии не бывает. Бывают — соловой масти. И тогда будет истинное коммунистическое правительство?
Шутка тоже не понравилась Кирносу. Он промолчал.
На другой день он изложил свой план — ему не под силу осуществлять защиту идей с применением оружия, для этого нужны другие свойства души. И он сосредоточится исключительно на руководстве партией.
— Это моя стезя. А ты отвечаешь — за армию.
Генерал покорно свою обязанность принял.
— Надо еще подобрать способных командиров — возглавить руководство военной промышленностью. В наших рядах такие есть. Но самое главное дело на тебе и на таких же боевых генералах. Надо переломить ход войны. Выиграть эту войну. Ты — сумеешь.
— Думаешь, так уж я в стратегии силен?
— А кто такие были Чапаев, Котовский, Фрунзе, наконец? В военном отношении были неучи, не в пример тебе. Но был в них революционный дух, вот чего тебе не хватает. Надо же наконец-то вплотную познакомиться, что писали Маркс и Энгельс, что говорил Ленин. Тебе бы кое-что почитать. Хотя бы «Критику Готской программы». У меня она как раз законспектирована.
— Я и саму-то Готскую программу не читал.
— Саму — не надо. Надо — критику. Ты поймешь, что жил до сих пор в темноте. Ну, скажем, в полумраке. А здесь ты попадаешь совсем в другой мир, где все просто, предельно понятно, кристально ясно.
Ночью приснилась генералу «Критика Готской программы». Он ее увидел отчетливо — в белом балахоне, с прорезями для глаз. Она выходила к нему, приплясывая, как на танцульках деревенских выходят девки к парням, вызывая отколоть коленце. Почему-то было ясно, что это женщина, и что она — неживая, и почему-то ее звали «Критика Готской программы». Кажется, она сама так себя называла. Проснулся он удивленный и несколько расстроенный: «Ох, неспроста бабы снятся!»