Свои две пули он, разумеется, не мог не схлопотать. Одна повыше другой прошли насквозь, не задев кости, но идти он не мог, и его сначала понесли на носилках, сделанных из ветвей и шинели, потом раздобыли ему лошадь под седлом.
Он ехал, вытянув забинтованную ногу поверх стремени — слабый и беспомощный, не могший без чьей-нибудь поддержки слезть по нужде. Но наружно он был — всадник, былинного облика воитель и вождь, и, не зная этого, являл собою притягательную силу — человека, знающего, куда вести. Если б он передвигался на машине, если бы суетился, даже распоряжался энергично, он был бы от многих взоров без пользы скрыт, но человек на коне, пребывающий в спокойствии и раздумье, помещает себя в центр внимания, он вознесен над головами толпы и владеет ее тревогами и надеждами. Он ехал, ослабив поводья, бросив руки на луку седла, морщась от боли, но чувствуя постоянно обращенные к нему взгляды. И далеко окрест разносилась весть о генерале, собирающем несметную силу для отпора.
Нога распухла, и опухоль ползла к колену; было похоже на гангрену, и оставалось только перетянуть ногу жгутиком и отсечь клинком. В деревне близ Орши хозяйка избы усадила его, завернула штанину, приложила к опухоли тряпицу, сочившуюся пахучим настоем из травок и корней, пришептывала над нею, затем помазала слюною коровы, лизавшей своего раненого теленка. Неизвестно, какой был тут главный ингредиент, но день на третий, на четвертый опухоль стала опадать.
…Теперь уже не помнилось, с какого дня пристроился к его стремени новый для генерала и по меньшей мере странный человек, бригадный комиссар Кирнос. Как-то вдруг с высоты седла генерал обнаружил его подле себя, вышагивающим в мрачной задумчивости. В любой толпе военных он бы выделялся обликом неискоренимо штатским: тяжелыми кирзовыми сапогами с прямыми голенищами, слишком широкими для его тонких голенастых ног, слишком длинной гимнастеркой, сбитым набок ремнем, впалой своей грудью и выпяченным животиком. Чем-то напоминал он больную нахохленную птицу семейства журавлиных, скорее всего неспокойным лихорадочным видом, заостренным носом, исступленно горящими круглыми черными глазами. Вспомнилось — он комиссарствовал в той дивизии, которая предназначалась Кобрисову, и это он предпринял контрнаступление на Иолгаву. И вообще-то не расположенный, как многие боевые командиры, к политработникам, генерал его тотчас отставил от командования и попросил впредь не утруждать себя военными делами. Можно было ждать возмущения, обиды, но нет, с видимым облегчением Кирнос уступил эту должность одному из полковых командиров, которого сам же генералу и рекомендовал, и вот появился рядом и вышагивал часами неотступно.
— Чем могу вам услужить, комиссар? — спросил генерал слегка насмешливо.
— У вас ромб в петлице и у меня ромб, — мрачно ответил Кирнос. — Мы можем и на ты.
Он не спрашивал, а утверждал непререкаемо, генерал не нашелся возразить. Полевая сумка у Кирноса, оттягивавшая ему плечо, под напором содержимого расправила все свои гофры и уже не застегивалась; генерал в ней предположил смену белья, полотенце и мыло, принадлежности для бритья, но оказалось иное. На вопрос, чем это сумка так набита, Кирнос едва не с гордостью показал пачку тонких книжечек, частью во что-нибудь обернутых, частью своего, красно-малинового, цвета.
— Партийные билеты, — пояснил он. — От коммуниста должен остаться партийный билет. Это доказательство, что он жил не зря и погиб не зря.
Он поведал, что начал собирать свою пачку в первые же часы войны и теперь пополняет ее после боев, после обстрелов и бомбежек. Генералу рассказывали, как он бродит среди убитых и обыскивает их карманы, которые у рядовых бойцов помещались внутри галифе; чтобы до них добраться, надо было расстегнуть ремень и пуговицы на ширинке. С немалой досадой он пожаловался генералу, что далеко не все партбилеты удается собрать. Накануне, к примеру, сидел он на берегу речушки с командиром батальона, беседовали, курили — и были разбросаны близким разрывом шального снаряда. Кирнос остался невредим, только в голове у него до сих пор звенит и слух ослабел — но это, впрочем, уже проходит, — а вот у комбата отделившуюся верхнюю половину туловища перенесло через речку. Бесконечно жаль настоящего, пламенного коммуниста, но еще досаднее оттого, что в кармане его гимнастерки остался партийный билет. Нельзя ли, спросил Кирнос, послать за ним людей, ведь это все-таки память о командире Красной Армии, не говоря о том, что билетом воспользуется враг.
У генерала возникло легкое головокружительное ощущение нереальности того, что пришлось услышать, но и поразило соображение, что эти тоненькие книжечки, пожалуй, долговечнее фанерной таблички на колышке, с надписью химическим карандашом. А к тому же и сведения у Кирноса были подробнее, в графе «Уплата членских взносов» он записывал, к примеру: «Погиб 16-го июля в бою у деревни Барыбино» и далее координаты этого боя по карте-двухверстке.
«А что же, беспартийным учет не полагается?» — хотелось спросить генералу, но не стал.
— Речушка-то узенькая, Евгений Натанович, — сказал он как можно серьезнее. — Чего б тебе самому не сплавать?
Кирнос поднял к нему страдающее, искаженное гримасой стыда лицо.
— Не умею, Фотий Иванович. С детства никак не мог научиться.
Он сказал, что не боится ничего, самое страшное для него на войне форсировать водные преграды.
В горящем лесу он был рядом с генералом и простреливаемую просеку перебегал не спеша, точнее переходил журавлиным шагом, тревожась больше о драгоценной сумке. Это он и высказал предположение, что немцев навели местные жители. И с удивлением, все еще не улегшимся, стал рассказывать, как проходили через Каунас и как его жители провожали отступавших:
— Кто-то пустил слух, что высадились на город парашютисты, немецкий десант, и мы это так объясняли бойцам. На самом деле это были не парашютисты. Они бы стреляли, бросали гранаты, но в нас бросали из окон цветочные горшки, куски штукатурки, шлак с чердаков, кирпичи, а то и детские посудины опорожняли на наши головы. Я должен составить политическое донесение, как мне это оформить? Как воздействие вражеской пропаганды? Или раскрылись подлинные настроения народа, который так и не влился в полноправную семью, не успел за два года привыкнуть к новой жизни? Я не могу написать, что это были отдельные жители, это был чуть не весь город. А если это народ, то чему он сопротивлялся? Отступлению?
— Тебе это для себя нужно? — спросил генерал. — Или для политдонесения?
— Я себя и партию не разделяю.
— Это я усвоил, что не разделяешь. А кому все же конкретно пишешь?