— Интересуешься? Пойдём, покажу, — приветливо пригласил он, и я, не веря своим глазам и ушам от счастья, шагнул за дверь, на которой висела дощечка с надписью «Посторонним… строго…» и т. д. Я спустился по крутому трапу, держась за надраенные до блеска медные поручни и думал: «Медные трубы позади, а уж огонь и воду как-нибудь переплыву».
Святая святых парохода напоминала электростанцию Наркомпроса, только здесь было неимоверно жарко, тесно и машина выглядела более мощной. Топка была паровая, и я поражался, сколько она жрёт дров. Полуголый кочегар едва успевал их бросать в её огромное ненасытное чрево. Очень интересным было управление. Сперва из переговорной трубы доносилась зычная команда капитана, и механик тотчас бросался исполнять приказание: открывал и закрывал какие-то клапаны, крутил вентили, включал реверс. На спокойных участках он водил меня по машинному отделению и кричал на ухо пояснения, явно получая удовольствие от благоговейного изумления, которое я проявлял и к нему, и к его механизмам. В разгар беседы зачем-то залетел в машинное отделение вахтенный помощник капитана и сейчас же раскричался:
— Почему здесь посторонние? Студент? Никаких студентов! Попадёт в машину, кто отвечать будет?
Словом, он меня вытурил, а машинисту дал выволочку. И отчего так много начальства на свете? Куда ни плюнь — проводники, милиционеры, помощники капитана. Но я всё-таки был очень доволен, так как почти всё успел разглядеть.
После этого я перенёс внимание на матросов. Тура в межень обмелела. Поэтому на каждом перекате дежурный матрос эффектно перепрыгивал через поручни и, держась за них одной рукой, другой ловко выбрасывал рейку, разделённую на футы и кричал:
— Пять, пять, четыре с половиной, четыре, четыре, четыре, три с половиной, под табак…
Вахтенный на краю верхней палубы повторял каждый выкрик, чтобы слышно было в рубке. Когда дело подходило «под табак», поднималась суматоха. Капитан приказывал сбавить обороты, матросы зачем-то мчались на нос, прыгая по мешкам и бочкам, пассажиры второго и третьего классов (я их презирал) толпились за ними, помощники капитана старались отогнать их на корму. Проходило несколько минут, и слышалось опять:
— Три с половиной, три с половиной, четыре, четыре, пять, пять, шесть, семь, не маячит.
Отбой, все расходились по местам. А я думал, — «Хоть бы раз сели на мель, интересно, что будут делать?».
Очевидно, я стал йогом, и моя мысль приобрела способность телекинеза, потому что скоро мы действительно сели, и здорово. Матросы спустили шлюпку, погрузили в неё якоря, завезли их назад, за корму, а потом, впрягшись в четыре оглобли кабестана, стали подтягивать пароход к якорям. Якоря несколько раз срывались, их снова забрасывали. Матросы выбивались из сил, но через два часа оттащили-таки пароход с мели.
Интересовала меня и обстановка. Я познакомился с бывалым человеком и выспросил, кто зажигает огни на бакенах, где ставятся перевальные знаки, что значит кирпич и что — шар. Подумаешь, река… а сколько с ней возни!
Особенно занятно было на пристанях. Дебаркадеров не было, причаливали прямо к берегу, не доходя до него метра три, а то и все пять. За узенькой полосой бечевника обычно поднимался крутой откос. Оттуда по головоломной тропке бежали парни, сыпались бабы и, как горох, — любопытствующие ребятишки с собаками. Встречавшие обнимали прибывших и тащили узлы в гору. После посадки происходила погрузка дров, которые штабелями были сложены где-нибудь поблизости. Матросы и пассажиры, желающие ускорить отправку, становились цепью и перекидывали поленья, как арбузы. Вот почему они швырком-то называются! Я с удовольствием тоже становился в цепь, а если оставалось время, карабкался наверх. Там всегда оказывалось что-нибудь неожиданное и интересное: или деревня, или лес, или стадо коров среди разлапистых вётел. А с реки и не подумаешь!
Когда вышли на Тобол, он показался мне очень широким. «Вот это река, всем рекам река», думал я. А когда перешли на Иртыш, я даже потерял ориентировку, хоть вдоль плыви, хоть поперёк, не поймёшь, куда он течёт, — море! Вскоре показалась столовая гора, ни дать, ни взять, как в Капштадте, и на ней мрачный тюремный замок с башней и величественными стенами, выстроенный ещё в те времена, когда они были призваны защищать империю от врагов снаружи. А не держать их взаперти внутри. Внизу под горой раскинулся Тобольск — город небольшой, но какой-то весёлый, радостный. В Москве уже было разрушено большинство церквей, да они и не были бы видны за большими домами. Здесь же все они были целы, белы и господствовали над двухэтажным, в основном, городом. Я насчитал их, помнится, около сорока штук. Благодаря им город и выглядел таким весёлым и немного сказочным.
Ещё пока причаливали, на пристани в толпе встречающих я увидел маму. Она стояла, стараясь разглядеть меня, простоволосая, в своей коричневой бархатной курточке. Мне стало ужасно жаль её. Я представил, как оно ждала меня, вечно ждала — шестой срок в тюрьме. А теперь, в качестве суррогата семейной привязанности, ей приходилось довольствоваться Тоней, выпившей, измучившей её сердце. Тони, слава богу, не было видно, хоть по дороге домой мы будем вдвоём!
Наконец мы встретились, обнялись. Мне показалось, что мама стала меньше, наверно, это я вырос. Так о многом хотелось рассказать друг другу, мне — об Институте, ей — о тюрьме. Она жила на частной квартире на горе, за крепостью. Оказалось, что там тоже было несколько улиц. Дорога от пристани очень картинно вела туда по крутому взъезду, а потом — под самыми стенами политизолятора. Мама рассказала мне, что, когда она получила приговор, то её с первым же этапом отправили в Тобольск. В Тобольске её скоро освободили, не разрешивши никуда уезжать и обязав её каждый день являться в ГПУ на регистрацию. Она сняла крохотную комнатушку у старушки тут же около изолятора. Узнала, что в изолятор привезли группу арестованных и в том числе Сашу. Она всячески пыталась его увидеть. Вскоре дошли слухи, что он лежит в тюремной больнице. Маме удалось туда поступить медсестрой, пользуясь тем, что она когда-то окончила краткосрочные курсы медсестёр. Таким образом она получила возможность часто его видеть и за ним ухаживать. В результате трёхлетнего пребывания на Соловках, расстрела товарищей, длительной голодовки протеста и других переживаний Саша заболел полиневритом, который очень, очень его мучил. Это были просто адские боли, боли во всём теле и особенно в голове. Он не в состоянии был ни читать, ни что-либо делать. Присутствие родного близкого человека было для него большим облегчением страдания и радостью. Через пару месяцев ему стало немного легче, и его тут же перевели из околодка обратно в камеру.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});