со вчерашнего дня прошла не одна только ночь, а целая вечность — вся жизнь. Жизнь, которую Ядринцев считал для себя конченной.
* * *
Но жизнь не кончилась и даже не остановилась. Время обладает удивительным свойством сглаживать, приглушать остроту человеческих чувств, врачевать душевные раны… Ядринцев не был исключением, и его душа со временем обретет некое равновесие. Он съездил в Петербург. Поездка была тяжелой. Там, куда он ехал, никто его не ждал. Адю похоронили без него, детей родственники забрали в деревню… Надо было решить, что делать дальше: либо самому возвращаться, либо перевезти детей в Иркутск. Там — дети, здесь — газета. Но к газете он не то чтобы остыл, скорее, наоборот — жгла обида за ее слишком очевидную, как ему казалось, потускнелость, отсутствие прежнего блеска и остроты.
— Мои сомнения подтвердились, — говорил он Потанину. — Нельзя живой организм пересаживать из одной почвы в другую… Газета выходила в Петербурге более сибирской, нежели здесь, в Сибири. Здесь она теряет свое лицо.
— Вы преувеличиваете, — возражал Потанин. — Уверяю вас, не так все плохо, как вам кажется. И газета не менее жива, чем прежде, интерес к ней растет… Нет, нет, вы несправедливы, Николай Михайлович, прежде всего к себе, к своей газете, немало сделавшей для Сибири. И в первую очередь по университетскому вопросу… — вдруг он умолк, заметив, как переменилось лицо Ядринцева, дрогнули губы и глаза наполнились слезами. Так было угодно судьбе, что день открытия университета, к которому шли они долгие и трудные годы, совпал со смертью Аделаиды Федоровны, и теперь любое напоминание отзывалось болью в душе, точно жгли по живому, дули на пепел, под которым тлели еще непогасшие угли…
Ядринцев ехал в Петербург, охваченный странной и неотвязной мыслью: он поднимается по знакомой лестнице, звонит — и дверь ему открывает Адя… Это неправда, что ее нет, она — жива. Жива! Он устал от борьбы с этой мучительной, навязчивой до галлюцинаций мыслью, понимал всю ее абсурдность, нереальность… и опять думал о встрече с Адей. Вот он, как и раньше, взбегает на третий, этаж, звонит, дверь распахивается… и Адя со словами: «Наконец-то приехал!» — бросается к нему. И они, обнявшись, как всегда было после долгих разлук, входят в квартиру. «Квартира — великолепие!» — помнится, воскликнул Николай Михайлович, когда они ее впервые осматривали. А когда поселились, нравилась она ему еще больше. Семь комнат с ванной, мраморные камины и подоконники, паркет и лепные потолки, зеркала в нишах… Он купил в антикварном магазине на Литейном прекрасную статую Венеры из фасового гипса и поставил в кабинет. Так что квартира хоть куда!.. Но иногда он испытывал какое-то смутное предчувствие, глядя на все это великолепие, и думал: «Долго ли проживется в этой квартире?»
Долго ли проживется…
Теперь он боялся этой квартиры, с ее оглушающей пустотой, с ее холодными, как надгробия, мраморными каминами, с ненужными, как бы утратившими свое значение вещами… Он вошел в кабинет. Зелень на подоконниках увяла и засохла. Пахло пылью. Венера «из фасового гипса» стояла на прежнем месте и смотрела на него печально, с упреком. Он вздрогнул и поежился под ее холодным; неживым взглядом. И вдруг понял, только сейчас и здесь, в пустой квартире, окончательно понял: все рухнуло, ничего не вернешь… Ни-че-го!
Семь комнат с ванной, мраморные камины, паркет, лепные потолки, зеркала в нишах… Зачем? Зачем все это?..
Он опустился в кресло и заплакал.
15
Ядринцев вернулся в Иркутск с тяжелым чувством одиночества. Искал утешения в работе, но лишь на время забывался; горе поселилось в нем, казалось, навсегда — и даже не в нем, а при нем, и он, согнувшись, нес его на своем загорбке… Что же делать?
Потанины старались его поддержать, он у них часто бывал, с благодарностью принимая дружескую заботу, материнское внимание Александры Викторовны. Но ему от этого внимания было еще горше — он видел Александру Викторовну, чуткую и добрую, а думал об Аде… Некуда было деться от этих дум. Одно было желание: уехать, уйти, убежать куда-нибудь. Но куда он мог уйти, убежать от себя самого, от своего горя? Разве бросить все и отправиться по Сибири? Добраться до Алтая, поселиться где-нибудь в тайге… А может, на Орхон? — подумал он однажды. И после не раз еще возвращался к этой мысли: на Орхон!.. Его давно интересовала загадка Каракорума, древней столицы монгольских владык, основанной самым великим и самым жестоким из них — Чингис-ханом. Время разрушило город, погребло, сравняло с землей — и теперь никто не знал его местонахождение… Ядринцев перечитал все, что было связано с Каракорумом, познакомился с множеством всевозможных догадок и предположений, и у него возникла своя догадка, свое предположение: Орхон! Там и только там надо искать…
Первым явился Дуброва. Николай Михайлович успел только с Потаниным поговорить, а вездесущий Дуброва уже прознал о его решении идти на Орхон — и тут как тут.
— Миколай Михайлович, як же ж вы без меня пийдите? — с подкупающим простодушием стал убеждать. — Да мне ж тут, от Байкалы до Кяхты, всякая тропка известна. Як же ж вы без меня, Миколай Михайлович? Да вы мне тилько скажите, шо надо зробить… На край свита з вами пийду! Миколай Михайлович…
Ядринцев знает Дуброву года два, человек он со странностями, оригинал, каких свет не видывал, но верить ему можно — не подведет. Судьба Дубровы необычна, полна приключений — был он армейским юнкером, дослужился до штабс-капитана, бросил службу, подался в духовники, имел причт, но тоже оставил, занялся миссионерством, обошел Сибирь вдоль и поперек…
— Хорошо, Яков Павлович, — обещает Ядринцев, — считайте, что вы зачислены в экспедицию… Но вся экспедиция пока — вы да я. Так что работы еще непочатый край.
Готовились тщательно. Немало времени ушло на разработку маршрута. Потанин советовал выходить не раньше июня. Так и решили.
Накануне отъезда Ядринцев чувствовал себя неважно — обострился застарелый почечуй. Однако никому об этом он не сказал, признался лишь в дороге, когда верхом ехать стало уже совсем невмоготу, пришлось пересесть в двуколку, в которой везли снаряжение и припасы…
Оттого и дорога от Байкала до Кяхты показалась длинной, хотя от Селенгинска поехали не почтовым, а так называемым «купеческим» трактом, чуть ли не вдвое сокращавшим расстояние. Ядринцев корчился от нестерпимой боли, его то знобило, то в жар бросало, он не находил себе места…
— Што, Николай Михайлович, шибко болит? — спрашивал сочувствующе Дуброва, забыв на этот раз примешать