Филиппович не подхватил ее, она упала бы тут же, на платформе, усыпанной песком и морскими ракушками.
А Галя не замечала, что делается с матерью, она не сводила глаз с вагона, в котором были Вася и Илья, стоявший теперь у двери и махавший старенькой, выцветшей кепкой. Светлые вихры его раздувал ветер. Над вагонами, словно флаг, струился серой полосой паровозный дым.
— Прощай, Илюша! — Галя подняла кверху платочек, размахивая им. — Прощай, Вася!
И Вера кричала что-то, и Лена кричала, и все провожающие кричали. Духовой оркестр играл марш, трубы ослепительно блестели на солнце. Парни, стоявшие на платформе, громко орали:
— Смерть Гитлеру!
— Долой фашистов!
Из вагонов им дружно отвечали:
— Смерть!
— Ура!
В длину всего поезда, то затихая, то усиливаясь, неслось протяжное:
— А-а-а!
Держась за двери, высунулся всем туловищем Ваня Тугоухов.
— До свидания! До свидания! — улыбаясь и сияя белыми крупными зубами, повторял он и махал одной рукой. — Мишка, не забудь, об чем просил!
Это он увидел в толпе провожавших Мишу Плугова и напоминал ему о своем каком-то наказе.
Мелькнул последний вагон, умолк оркестр. Дежурный по станции, небольшого роста, худощавый, с черной бородкой, постоял, пока задний вагон миновал последнюю стрелку, поправил одной рукой свою красную фуражку и, ни на кого не взглянув, удалился в вокзал с таким видом, будто провожать шумные и полные эшелоны на войну для него обычное, простое дело. Вот уже и задранное вверх крыло семафора опустилось, приняв горизонтальное положение, а Пелагея Афанасьевна, поддерживаемая мужем, все стояла и смотрела вслед уменьшавшемуся поезду, чувствуя, как ноги ее подгибаются, словно восковые…
Народ стал расходиться, платформа пустела. Галя подхватила мать с другой стороны.
— Пошли, мам! — дрожащим голосом сказала она.
На площади их уже ждал Демьян Фомич. Волосы и густая темная борода его были встрепаны. Он объявил, что Свиридов распорядился всех лошадей гнать зачем-то в Александровку и сам туда уехал, а домой придется идти пешком.
— А я вот фуражку где-то посеял! — заключил он. Последнее сообщение никого не тронуло, никто не посочувствовал ему.
6
По сухой, утоптанной тропе, виляющей обочь шоссе, даниловцы пешком возвращались домой, грустные, озабоченные тем, что так много молодых ребят проводили на войну. Все понимали, что иначе нельзя, и все знали, что на нелегкое дело поехали ребята, что война будет посерьезней, чем у Халхин-Гола или с финнами. И чтобы заглушить тоску и душевное беспокойство, старались теперь говорить не о войне, а о чем-либо другом, а некоторые поругивали председателя, что угнал коней. Можно было бы отвезти людей, а потом уж ехать в Александровку.
Миновали пристанционный поселок, крахмало-паточную фабрику, дымящую узкой железной трубой, похожей на мундштук.
Солнышко лишь чуть свалило с полудня. В небе громоздились крупные лиловые облака с краями, похожими на огромные куски ваты, подмоченной слабым раствором марганцовки. Воздух звенел от беспрерывного стрекотания кузнечиков. С полей веяло легким теплым ветерком, пахнущим пылью, васильками, рожью. Взорам открывался широкий вид на окрестность. В прозрачной синеве марева виднелись дальние села — Чернояры, Волчий Кут, Никольское — с зеленеющими садами, темно-голубые холмы, белые церкви с острыми шпилями колоколен, будто воткнутыми в кучевые облака. Вскоре показались и крыши Даниловки — бурые, красные, зеленые, двухэтажное здание средней школы. Ветряк стоял с неподвижными распростертыми крыльями, словно богатырь, приготовившийся к единоборству. Обширный колхозный сад ласкал глаза крупными верхушками столетних дубов, промеж которых выделялся один, и люди знали, что это Марьин дуб.
И все это — Даниловка, окрестные хуторки, села с садами и ветряками, с соломенными и железными крышами изб и домов, — все нерушимо покоилось среди беспредельных сплошных массивов озимых и яровых хлебов, изумрудных лугов, пересеченных узкими лентами речушек, заросших ивняком, тальником и кугой, среди мирной сельской тишины, никем и ничем не нарушаемой. Родное, привычное с детских лет — все показалось теперь Гале каким-то новым, по-особому дорогим и красивым, и в то же время на все вокруг будто пал туманный налет невыразимой грусти и печали.
И нет рядом с Галей брата Васи, и, может, не будет уже радостных встреч с Ильей — ни вечерних, загодя намеченных, ни случайных — дневных. Увез Илью красный поезд, и гул колес не слышен уже, и поезда самого не видно, только вьется сиреневый дымочек величиной с носовой платок над телеграфными столбами, вытянувшимися солдатской шеренгой вдоль линии. И всему конец, и счастью больше не быть! Зачем же Галя идет домой? Что ее ждет там? Не лучше ли бы сесть вместе со всеми в вагон и рядом с Ильей ехать навстречу тревожной боевой судьбе?
Впереди, поперек шоссе, под яркими солнечными лучами то и дело возникали волнующиеся, дрожащие ручейки воды, а когда подходили поближе — там ничего, кроме горячих камней, не было. Ручей — это лишь мираж! Не так ли и счастье человеческое: ты за ним гонишься, оно видится вдали, вот уж ты к нему подходишь, протягиваешь руки и… обнимаешь пустоту. «Нет, нет! Не так, — запротестовало все существо Гали. — Счастье было… и счастье вновь будет, когда вернется Илья, а он вернется, он обязательно вернется!»
Пелагея Афанасьевна понемногу успокоилась, перестала плакать, но все время слабли и подкашивались у нее ноги. И Петр Филиппович с Галей по-прежнему поддерживали ее. От горя она совсем обвяла.
— Ноженьки мои не слушаются, — слабым голосом говорила она, чуть улыбаясь. — Что же это со мной?
— Потерпи, Полюшка, потерпи, — просил ее Петр Филиппович, — скоро придем.
Поодаль шли Бубнов, Лена, Демьян Фомич, Вера, ее отец, Лаврен Евстратович, тоже провожавший старшего сына своего. Вдруг Демьян Фомич остановился, хлопнул себя ладонью по лбу.
— Трубки нет! — испуганно и горестно воскликнул он. — Либо я забыл ее в буфете? Наверно, и фуражка там. Но фуражка — леший с ней, она старенькая, а без трубки никак невозможно мне!
— Ничего! Не помрешь! — пробасил Плугов. — Давно тебе потерять ее пора.
— Тебе что? Ты, конечно, рад! — обиделся Демьян Фомич. — А мне каково!
Бубнов посочувствовал:
— Трубку жалко! Она у него прокуренная.
— В том-то и дело! Чего он понимает, кулугур энтот, — кивнул Демьян Фомич на Плугова. — Десять лет я пользовал ее, да до меня из ней курили. Без трубки я не жилец! Бумажные цигарки терпеть не могу.
И Демьян Фомич поплелся обратно на станцию, как ни уговаривал его Лаврен Евстратович «наплевать» на трубку.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
1
Услышав, что началась война, Наташа тотчас подумала: «Алешу призовут немедленно».
Он сам говорил ей, что в первый же день войны должен явиться в военкомат, не дожидаясь повестки. Так как военный билет свой он