class="p1">— Я тебя не понимаю, Илюша, о чем ты беспокоишься? — рассудительно сказала она. — Свадьба какая-то! Пустяки все это!
Илья вспыхнул, бурно покраснел и обидчиво проворчал:
— Не знал, что для тебя это пустяки. Что же… тебе видней. Андрюшка Травушкин ученый, его, гляди, не пошлют воевать.
Галя плотно прижалась к нему плечом и взволнованно, ласково сказала:
— Да ты с ума сошел, Илюша! При чем тут Травушкин? Ты не так меня понял. Пустяки в том смысле, что момент же неподходящий говорить о своем, о личном. Но ты верь… Нет у меня на свете никого и не будет… — После небольшой паузы полушепотом добавила: — Кроме тебя!
Губы ее мелко задрожали, глаза затуманились слезой.
От этих слов и от того, как они были сказаны, Илью бросило в жар. Нежное чувство радости и благодарности затопило его сердце, и он с трудом удерживался, чтобы не схватить Галю на руки и не расцеловать ее тут же, принародно. И, немного склонившись, не отрывая глаз, жадно смотрел на нее. Как она ему мила, как дорога! Если бы можно было всю жизнь не расставаться с ней ни на минуту!
— Галчонок мой любимый! Родная моя! — горячо зашептал он, сжимая ее руку с такой силой, что она чуть не вскрикнула. — Прости меня насчет Андрюшки. Вгорячах… Никогда больше не буду. Очень трудно мне расставанье… вот в голову и лезет всякое.
Обоз потихоньку выбрался за село. Старшие Половнев и Крутояров шли вдвоем сбоку шоссе по той самой тропке, на которой месяца полтора назад разговаривали о войне, а Пелагея ехала впереди.
Да, тогда они хотя и говорили о войне, но почти не верили, что она возможна.
И теперь об этом своем разговоре оба не могли не вспомнить.
— Ошибся ты, Филиппыч, — сказал Крутояров. — Ждал войну осенью или будущей весной, а она подкараулила нас с тобой средь лета.
— Да-а! — неопределенно и мрачно протянул Половнев. — Так скоро не ожидал я ее… Заспешил Гитлер… Похоже, хочет помешать нам урожай убрать как следует… А урожай-то видишь какой!
Обоз ехал как раз мимо высокой колосистой ржи.
Половнева и Крутоярова догнал Свиридов. Он был в белой рубашке с вышитым воротом, в серой кепке, сдвинутой набекрень. По бритому раскрасневшемуся лицу его струился пот.
Взяв Половнева под руку, Свиридов спросил:
— Об чем толкуете, мужики?
— Да о войне все, будь она неладна! — ответил Крутояров.
— Что же об ней толковать теперь! Воевать надо! — со вздохом сказал Свиридов.
— А может быть, Гитлер испугается, когда увидит, что наш народ, как один человек, поднялся? — предположил Крутояров.
Половнев отрицательно покачал головой:
— Навряд! Не шутка — начать такую катавасию от Черного моря до Балтийского. Теперь он не остановится, если мы сами не остановим его.
Свиридов сказал:
— Перед митингом я сводку прослушал. Бомбит, мерзавец, Одессу, Минск, Ригу и даже Киев. — Помолчав немного, он приглушенным голосом продолжал: — Иду я, мужики, и какие же думки мне в голову лезут? Не вовремя эта война, ох как не вовремя! Годочков с десяток бы мирно пожить нам.
— Вот и мы об этом думали, — сказал Половнев.
— И еще какая мысль мне пришла, — снова заговорил Свиридов. — Жив был бы Ленин, может, войны-то и не было бы?
— А что же мог бы сделать товарищ Ленин, если они давно зубы точат на нас? — возразил Половнев, — Войны от буржуев. Гитлер тоже не кинулся бы на Советский Союз, если бы ихние кулаки и капиталисты не зарились на наши богатства.
— А помнишь, как в восемнадцатом Владимир Ильич взял да и заключил Брестский мир? А мы ведь тогда совсем ослабели. Кабы не мир — немец до Урала мог бы допереть. Нет, что ни говори, а товарищ Ленин был очень сметливый. Возможно, он и теперь оттянул бы войну годочков на десять. А там мы посмотрели бы… Нас тогда голыми руками не взять бы.
— Нас и теперь голыми руками не взять, — заметил Половнев.
А Крутояров назидательно произнес:
— Товарищ Сталин тоже себе на уме.
— На уме-то на уме, да ум у Сталина больно прямой, далеко ему до Владимира Ильича.
Половнев сердито оборвал Свиридова:
— Замолчи, Дмитрий Ульяныч! Разве можно подобное говорить? Не ко времени такие речи и не об том теперь думать!
— Да я ничего, — виновато пробормотал Свиридов. — Я не хаю товарища Сталина. Но все ж таки с Владимиром Ильичем, сдается мне, нам было бы легче.
Половнев снял кепку, вытер ладонью вспотевший лоб и твердо сказал:
— Теперь для нас самое главное — отбить и сокрушить эту окаянную силу, что навалилась на нашу Родину. Чую, повозиться нам придется с Гитлером этим. Ведь он, гад, чего задумал! Совсем Россию к рукам прибрать. Но не выйдет, нет, не выйдет! — уверенно заключил он, надевая кепку.
Немного впереди сбоку подводы шли Тугоухов и Бубнов. Вдруг они остановились. Бубнов стоял с незажженной папиросой во рту, у Тугоухова была его знаменитая трубка с предлинным мундштуком. Демьян Фомич чиркал спички одну за другой, но они гасли, задуваемые ветерком. Наконец Бубнов взял у него коробок и, спрятав огонек между ладонями, прикурил свою папиросу и всунул ее в трубку счетовода. Тот почмокал-почмокал, и трубка задымилась. Пуская дым колечками, Демьян Фомич подошел к Пелагее Афанасьевне, приподнял свою фуражку.
— Здравия желаю, Афанасьевна! — почтительно поклонился он. — Трудное дело, Афанасьевна, трудное! Однако плакать не будем… не надо. — Немного пошатываясь, Демьян Фомич вполголоса затянул:
Настал, настал тяжелый час…
Оборвав песню, снова серьезно заговорил:
— Война — нехорошая штука, Афанасьевна. Но слезами беде не поможешь! Впрочем, ты плачь, тебе можно, как ты женщина. А вот мне нельзя, я мужчина… и должен крепиться. И креплюсь! А сына, единственного сына убить могут проклятые фашисты. Это как же понимать? Для чего жил, для кого жил, трудился Демьян Фомич? Вот то-то и оно!
Шли и ехали по шоссе и по наезженным колеям сбоку. Рожь стояла с обеих сторон зеленая, густая, в рост человека, печально склонив свои крупные, длинные колосья, которые от движения воздуха слегка покачивались, будто кланялись тем, кого провожали на войну. И запах от нее шел духмяный, пряный, как от печи, в которой хлеб выпекается. Поодаль от дороги все время свистел перепел, и было похоже, что он скрыто сопровождает обоз. И такая тишина стояла кругом в поле, так дышало все миром и спокойствием, и все было так просто и обычно — и слабо волнующаяся рожь, и васильки у дороги, и свист перепела, и чистое небо, на котором лишь кое-где светлели маленькие