Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Картина шестая
Добротная кожаная мебель конца XIX века. Сутулые старики в сюртуках заседают. Сверкание расчесанных седин и розовых лысин.
Первый старик. Кончая свой этюд о жизни Вийона, я еще раз констатирую, что нам о его жизни ничего не известно. Существовал ли он, как его звали, был ли он повешен? Все эти вопросы все еще стоят перед нами! (Садится. Сморкается.)
Аплодисменты.
Второй старик. Смею утверждать три несомненные истины. Вийон родился в тысяча четыреста тридцать первом году. Истинное его прозвище не то Корбейль, не то Корбье, не то Корбо. Он был повешен после длительного заключения в Руанской тюрьме. Это явствует из многажды цитированных баллад, равно как из более поздних документаций. Но мы на этом не остановимся. Мы должны соединить в себе терпение ученых и чутье сыщиков. По следам облав и доносов той эпохи мы вычертим весь грязный путь нашего подсудимого, то бишь — нашего гениального поэта.
Третий старик. Пустая трата времени. Ибо Вийон вообще никогда не существовал. Это имя есть собирательный псевдоним, мистификаторский трюк. Так забавлялась некая утонченная компания при куртуазном дворе Шарля Орлеанского. Клеман Маро, по приказу Франциска Первого, опубликовал пародии своих предшественников, приписав их некоему Вийону. Публикация продолжает шутку — вот и все.
Четвертый старик. Ваша рискованная концепция не столь нова, как кажется. В шестидесятых годах прошлого века в Бельгии появилась анонимная брошюра, где весьма красноречиво проводится та же мысль, а между тем…
Третий старик. А между тем я ее не читал.
Четвертый старик. Тем более странное совпадение. Если бы не ваша уважаемая реплика, я бы обвинил вас в плагиате.
Первый старик. Не будем останавливаться на этом, коллеги. Мы уклонились от предмета.
Вийон (выступает вперед). Я вас верну к исходной точке.
Старики кряхтят, силясь оценить появление чужеродного тела в их среде. Это тем более трудно, что Вийон запылен, оборван и дрожит всем телом.
Первый старик. Откуда вы?
Вийон. Из Сорбонны. Мне легко вернуть вас к исходной точке, ибо эта точка — я.
Все старики. Вы? Кто вы?
Вийон. Я — Франсуа Вийон. Я родился в тысяча четыреста тридцать первом году. Я автор многих баллад.
Первый старик. Вы наглый мистификатор или жалкий психопат. Коль скоро личность Вийона не установлена, какое право имеете вы на то, чтобы быть им?
Второй старик. Я должен уточнить коллегу. Именно, поскольку личность Вийона установлена, ваша претензия смехотворна и уголовно наказуема. На языке нашего кодекса она именуется шантажом.
Нищий. Я должен вмешаться!
Второй старик. Что это за пугало?
Нищий. Вы угадали. Я Пугало. Но не больше, чем вы. Вам предлагают на выбор два варианта. Первый: Вийон снится или, так сказать, мечтается вам. Второй: все вы скопом снитесь или, так сказать, мечтаетесь ему. В обоих случаях факт встречи между вами может быть использован в интересах науки.
Второй старик. Предвкушаю богатейший материал. Скажите, любезнейший, были вы молодцом с большой дороги?
Вийон. Не отрекаюсь.
Второй старик. И к тому же богохульником?
Вийон. Горе мне, увы!
Второй старик. А как насчет ограбления церквей?
Вийон. Каюсь.
Второй старик. И, наконец, щекотливый вопрос: были вы повешены, кем, когда, за что?
Вийон. Постойте! (Трет лоб.) А вы?
Второй старик. Что вы хотите сказать?
Вийон. Это допрос? Облава, от которой я бежал сломя голову в течение последних лет жизни, продолжается и тут? И эта книжка в желтой обложке оказалась самой грозной уликой против меня? Да я ее и не писал никогда, если на то пошло!
Третий старик. Вот видите! Я говорил!
Вийон. Вы пороли чушь! Не ради вас я отрекся от своей души.
Четвертый старик. Этот мертвец безнадежно путает наши карты.
Вийон. Еще не известно, кто из нас мертвец! Так вот оно, твое хваленое бессмертие, Пугало? Вот чем хотел ты удивить меня в ту ночь, когда подарил мне шляпу?
Ты, раздаватель рваных шляпПод проливным дождем!Я чувствовал, что ты пошляк.Я в этом убежден!В ту ночь, могуществом кичась,Ты на моем путиБыл перепутьем. А сейчасМне некуда идти.А ты восторженно, как встарь,Не чуешь — это смерть!Но я измученная тварь,А ты сухая жердь.Скорей назад, в мой черный мрак,В пятнадцатый мой век,Где после стольких дружб и дракИстлеет человек.Назад или, верней, вперед,Чтоб дописать хоть стих,Которого не разберетНикто из чучел сих,Чтоб досмеяться, доболеть,Дослушать, доглядеть!(И уже в полной темноте — последний вопль.)А песня вновь свистит, как плеть.Куда мне песню деть?
Картина седьмая
Тюрьма. Три спящие фигуры. Входит Тюремщик. Все трое вскакивают.
ТюремщикТы, Пьер Колен, по прозвищу Козел,Ты, Шермолю, меняла, скупщик, вор,Ты, Филибер, иль как там звать тебя,—По совокупности вреда и зол.Что нанесли вы людям, приговорИ прочее гласит вам: «ИстребяИмущество, водить в базарный деньПо городу, чтоб устрашить воровРуанских, и повешенью предать».Вставай, ребята, рвань свою раздень,Молись, кто верит! Трупы кинем в ров,И да почиет с вами благодать.
1934313. СЫН
Памяти младшего лейтенанта Владимира Павловича Антокольского, павшего смертью храбрых 6 июля 1942 года
1Вова! Я не опоздал! Ты слышишь?Мы сегодня рядом встанем в строй.Почему ты писем нам не пишешь,Ни отцу, ни матери с сестрой?
Вова! Ты рукой не в силах двинуть,Слез не в силах с личика смахнуть,Голову не в силах запрокинуть,Глубже всеми легкими вздохнуть.
Почему в глазах твоих навекиТолько синий, синий, синий цвет?Или сквозь обугленные векиНе пробьется никакой рассвет?
Видишь — вот сквозь вьющуюся зеленьСветлый дом в прохладе и в тени,Вот мосты над кручами расселин.Ты мечтал их строить. Вот они.
Чувствуешь ли ты, что в это утроБудешь рядом с ней, плечо к плечу,С самой лучшей, с самой златокудрой,С той, кого назвать я не хочу?
Слышишь, слышишь, слышишь канонаду?Это наши к западу пошли.Значит, наступленье. Значит, надоПодыматься, встать с сырой земли.
И тогда из дали неоглядной,Из далекой дали фронтовой,Отвечает сын мой ненаглядныйС мертвою горящей головой:
«Не зови меня, отец, не трогай,Не зови меня — о, не зови!Мы идем нехоженой дорогой,Мы летим в пожарах и в крови.
Мы летим и бьем крылами в тучи,Боевые павшие друзья.Так сплотился наш отряд летучий,Что назад вернуться нам нельзя.
Я не знаю, будет ли свиданье.Знаю только, что не кончен бой.Оба мы — песчинки в мирозданье.Больше мы не встретимся с тобой».
2Мой сын погиб. Он был хорошим сыном,Красивым, добрым, умным, смельчаком.Сейчас метель гуляет по лощинам,Вдоль выбоин, где он упал ничком.Метет метель, и в рог охрипший дует,И в дымоходах воет, и вопитВ развалинах. А мне она диктуетСчета смертей, счета людских обид.
Как двое встретились? Как захотелиСтать близкими? В какую из ночейЗатеплился он в материнском теле,Тот синий огонек, еще ничей?Пока он спит, и тянется, и тянетРучонки вверх, ты всё ему отдашь,Но погоди, твой сын на ножки встанет,Потребует свистульку, карандаш.Ты на плечи возьмешь его. Тогда-тоЗаполыхает синий огонек.Начало детства, праздничная дата,Ничем не примечательный денек.
В то утро или в тот ненастный вечерРека времен в спокойствии текла,И крохотное солнце человечьеСтучалось в мир для света и тепла.Но разве это, разве тут начало?Начала нет, как, впрочем, нет конца.Жизнь о далеком будущем молчала,Не огорчала попусту отца.
Она была прекрасна и огромнаВсе те года, пока мой мальчик рос, —Жизнь облаков, аэродромов, комнат,Оркестров, зимних вьюг и летних гроз.
И мальчик рос. Ему ерошил кудриВесенний ветер, зимний — щеки жег,И он летел на лыжах в снежной пудре,И плавал в море, бедный мой дружок.
Он музыку любил, ее широкийСкрипичный вихорь, боевую медь.Бывало, он садится за уроки,А радио над ним должно греметь,Чтоб в комнату набились до отказаЛитавры и фаготы вперебой,Баян из Тулы, и зурна с Кавказа,И позывные станции любой.
Он ждал труда, как воздуха и корма:Чертить, мять в пальцах, красить что-нибудь…Колонки логарифмов, буквы формулПошли за ним из школы в дальний путь,Макеты сцен, не игранных в театре,Модели шхун, не плывших никуда…
Его мечты хватило б жизни на триИ на три века — так он ждал труда,И он любил следить, как вырасталиДома на мирных улицах Москвы,Как великаны из стекла и сталиКупались в мирных бликах синевы.
Он столько шин стоптал велосипедомПо всем Садовым, за Москва-рекойИ столько пленки перепортил ФЭДом,Снимая всех и всё, что под рукой.И столько раз, ложась и встав с постели,Уверен был: «Нет, я не одинок…»
Что он любил еще? Бродить без целиС товарищами в выходной денек,Вплоть до зимы без шапки. Неприлично?Зато удобно, даже горячо.Он в сутолоке праздничной, столичнойКак дома был. Что он любил еще?
Он жил в Крыму в то лето. В жарком полднеСверкал морской прилив во весь раскат.Сверкал песок. Сверкала степь, наполнивВесь мир звонками крохотных цикад.Он видел всё до точки, не обиделМельчайших брызг морского серебра,И в первый раз он девочку увиделСовсем другой и лучшей, чем вчера.И девочка внезапно убежала.И звонкий смех еще звучал в ушах,Когда в крови почувствовал он жалоВнезапной грусти, часто задышав.Но отчего грустить? Что за причинаЕму бродить между приморских скал?Ведь он не мальчик, но и не мужчина,Грубил девчонкам, за косы таскал.Так что же это, что же это, что жеТакое, что щемит в его груди?И, сразу окрылен и уничтожен,Он знал, что жизнь огромна впереди.
Он в первый раз тогда мечтал о жизни.Всё кончено. То был последний раз,Ты, море, всей гремящей солью брызни,Чтоб подтвердить печальный мой рассказ.
Ты, высохший степной ковыль, наполниВесь мир звонками крохотных цикад.Сегодня нет ни девочки, ни полдня…Метет метель, метет во весь раскат.Сегодня нет ни мальчика, ни Крыма…Метет метель, трубит в охрипший рог,И только грозным заревом багримаСвятая даль прифронтовых дорог.И только по щеке, в дыму махорки,Ползет скупая, трудная слеза,Да карточка в защитной гимнастеркеГлядит на мир, глядит во все глаза.И только еженощно в разбомбленном,Ограбленном старинном городкеПоет метель о юноше влюбленном,О погребенном — тут, невдалеке.
Гостиница. Здесь, кажется, он прожилНочь или сутки. Кажется, что спалНа этой жесткой коечке, похожейНа связку железнодорожных шпал,В нескладных сапогах по коридоруПротопал утром. Жадно мыл лицоПод этим краном. Посмеялся вздоруКакому-нибудь. Вышел на крыльцо,И перед ним открылся разоренныйСтаринный этот русский городок,В развалинах, так ясно озаренныйИюньским солнцем. И уже гудокВдали заплакал железнодорожный.И младший лейтенант вздохнул слегка:Москва в тумане, в прелести тревожнойБыла так невозможно далека.Опять запел гудок, совсем осипшийВ неравной схватке с песней ветровой.А поезд шел всё шибче, шибче, шибчеС его открыткой первой фронтовой.
Всё кончено. С тех пор прошло полгода.За окнами — безлюдье, стужа, мгла.Я до зари не сплю. Меня невзгодаВ гостиницу вот эту загнала.В гостинице живут недолго — сутки,Встают чуть свет, спешат на фронт, в Москву.Метет метель, мешается в рассудке,А всё метет… И где-нибудь во рвуВдруг выбьется из сил метель-старуха,Прильнет к земле и слушает дрожа…Там, может быть, ее детеныш рухнулПод елкой молодой, у блиндажа.
3Я слышал взрывы тыщетонной мощи,Распад живого, смерти торжество.Вот где рассказ начнется. Скажем проще —Вот западня для сына моего.Ее нашел в пироксилине химик,А металлург в обойму загвоздил.Ее хранили пачками сухими,Но злость не знала никаких удил.Она звенела в сейфах у банкиров,Ползла хитро и скалилась мертво,Змеилась, под землей траншеи вырыв, —Вот западня для сына моего.
А в том году спокойном, двадцать третьем,Когда мой мальчик только родился,Уже присматривалась к нашим детямГермания, ощеренная вся.Гигантский город видел я когда-тоВ зеленых вспышках мертвенных реклам.Он был набит тщеславием, как ватой,И смешан с маргарином пополам.В том городе дрались и целовались,Рожали или гибли ни за что,И пели «Deutschland, Deutschland über alles…».[77]Всё было этим лаком залито.
…Как жизнь черна, обуглена. Как густоЗаляпаны разгулом облака.Как вздорожали пиво и капуста,Табак и соль. Не хватит и мелка,Чтоб надписать растущих цен колонки.Меж тем убийцы наших сыновейСпят сладко, запеленаты в пеленки,Спят и не знают участи своей.
И ты, наш давний недруг, кем бы ни был,С тяжелым, бритым, каменным лицом,На женщин жаден, падок на сверхприбыль, —Ты в том году стал, как и я, отцом.Да. Твой наследник будет чистой крови,Румян, голубоглаз и белобрыс.Вотан по силе, Зигфрид по здоровью, —Отдай приказ — он рельсу бы разгрыз.Безжалостно, открыто и толковоЕго с рожденья ввергнули во тьму.Такого сына ждешь ты? — Да, такого.Ему ты отдал сердце? — Да, ему.Вот он в снегу, твой отпрыск, отработан,Как рваный танк. Попробуй оторвиЕго от снега. Закричи: «Ферботен!»[78] —И впейся в рот в запекшейся крови.
Хотел ли ты для сына ранней смерти?Хотел иль нет, ответом не помочь.Не я принес плохую весть в конверте,Не я виной, что ты не спишь всю ночь.Что там стучит в висках твоих склерозных?Чья тень в оконный ломится квадрат?Она пришла из мглы ночей морозных.Тень эта — я. Ну как, не слишком рад?Твой час пришел. Вставай, старик. Пора нам.Пройдем по странам, где гулял твой сын.Нам будет жизнь его — киноэкраном,А смерть — лучом прожектора косым.Над нами небо, как раздранный свиток,Всё в письменах мильоннолетних звезд.Под нами вспышки лающих зениток.Дым разоренных человечьих гнезд.
Снега. Снега. Завалы снега. Взгорья.Чащобы в снежных шапках до бровей.Холодный дым кочевья. Запах горя.Всё неоглядней горе, всё мертвей.
По деревням, на пустошах горючихТворятся ночью страшные дела.Раскачиваются, скрипя на крючьях,Повешенных иссохшие тела.Расстреляны и догола раздеты,В обнимку с жизнью брошены во рвы,Глядят ребята, женщины и дедыСтеклянным отраженьем синевы.
Кто их убил? Кто выклевал глаза им?Кто, ошалев от страшной наготы,В крестьянском скарбе шарил, как хозяин?Кто? — Твой наследник. Стало быть, и ты…
Ты, воспитатель, сделал эту сволочь,И, пращуру пещерному под стать,Ты из ребенка вытравил, как щелочь,Всё, чем хотел и чем он мог бы стать.Ты вызвал в нем до возмужанья похоть,Ты до рожденья злобу в нем разжег.Видать, такая выдалась эпоха,—И вот трубил казарменный рожок,И вот печатал шагом он гусинымПо вырубленным рощам и садам,А ты хвалился безголовым сыном,Ты любовался Каином, Адам.Ты отнял у него миры ЭйнштейнаИ песни Гейне вырвал в день весны.Арестовал его ночные тайныИ обыскал мальчишеские сны.Еще мой сын не мог прочесть, не знал их,Руссо и Маркса, еле к ним приник,—А твой на площадях, в спортивных залахКостры сложил из тех бессмертных книг.
Тот день, когда мой мальчик кончил школу,Был светел и по-юношески свеж.Тогда твой сын, охрипший, полуголый,Шел с автоматом через наш рубеж.Ту, пред которой сын мой с обожаньемНе смел дышать, так он берег ее,Твой отпрыск с гиком, с жеребячьим ржаньемВзял и швырнул на землю, как тряпье.
…Снега. Снега. Завалы снега. Взгорья.Чащобы в снежных шапках до бровей.Холодный дым кочевья. Запах горя.Всё неоглядней горе, всё мертвей.Всё путаней нехоженые тропы,Всё сумрачней дорога, всё мертвей…Передний край. Восточный фронт Европы —Вот место встречи наших сыновей.
Мы на поле с тобой остались чистом, —Как ни вывертывайся, как ни плачь!Мой сын был комсомольцем. Твой — фашистом.Мой мальчик — человек. А твой — палач.Во всех боях, в столбах огня сплошного,В рыданьях человечества всего,Сто раз погибнув и родившись снова,Мой сын зовет к ответу твоего.
4Идут года — тридцать восьмой, девятый.Зарублен рост на притолке дверной.Воспоминанья в клочьях дымной ватыБегут, не слившись, — где-то стороной,Неточные. Так как же мне вглядетьсяВ былое сквозь туманное стекло,Чтобы его неконченное детствоВ неначатую юность перешло…
Стамеска. Клещи. Смятая коробкаС гвоздями всех калибров. Молоток.Насос для шин велосипедных. ПробкаС перегоревшим проводом. МотокЛатунной проволоки. Альбом для марок.Сухой разбитый краб. Карандаши.Вот он, назад вернувшийся подарок,Кусок его мальчишеской души,Хотевшей жить. Не много и не мало —Жить. Только жить. Учиться и расти.И детство уходящее сжималоОбломки рая в маленькой горсти.Вот всё, что детство на земле добыло,А юность ничего не отнялаИ, уходя на смертный бой, забылаОбломки рая в ящиках стола.
Рисунки. Готовальня. Плоский ящикС палитрой. Два нетронутых холста.И тюбики впервые настоящих,Впервые взрослых красок. ПестротаБеспечности. Всё — начерно. Всё — наспех.Всё — с ощущеньем, что наступит день —В июле, в январе или на пасхе —И сам осудишь эту дребедень.И он растет, застенчивый и милый,Нескладный, большерукий наш чудак.Вчера его бездействие томило,Сегодня он тоскует просто так.
Холст грунтовать? Писать сиеной, охройИ суриком, чтобы в мазне лучейВозник рассвет, младенческий и мокрый,Тот первый на земле, еще ничей?..Или рвануть по клавишам, не знаяВ глаза всех этих до-ре-ми-фа-соль,Чтоб в терцинах запрыгала сквознаяСмеющаяся штормовая соль?..
Опять рисунки. В пробах и пробелахСквозит игра, ребячливость и лень.
Так, может быть, в порывах оробелыхО ствол рогами чешется оленьИ, напрягая струны сухожилий,Готов сломать ветвистую красу.Но ведь оленю ревностно служилиВсе мхи и травы в сказочном лесу.И, невидимка в лунном одеянье,Пригубил он такой живой воды,Что разве лишь охотнице ДианеУдастся отыскать его следы.А за моим мужающим оленемУже неслись, трубя во все рога,Уже гнались, на горе поколеньям,Железные выжлятники врага.
Идут года — тридцать восьмой, девятыйИ пограничный год, сороковой.Идет зима, вся в хлопьях снежной ваты,И вот он, сорок первый, роковой.
В июне кончил он десятилетку.Три дня шатались об руку мы с ним.Мой сын дышал во всю грудную клетку,Но был какой-то робостью томим.В музее, жадно глядя на Гогена,Он словно сжался, словно не хотелОжогов солнца в сварке автогеннойВсех этих смуглых обнаженных тел.
Но всё светлей навстречу нам вставалаРазубранная, как для торжества,Вся, от Кремля до Земляного вала,Оправленная в золото Москва.Так призрачно задымлены бульвары,Так бойко льется разбитная речь.Так скромно за листвой проходят пары,—О, только б ранний праздник свой сберечьОт глаз чужих. Всё, что добыто в школе,Что юношеской сделалось душой, —Всё на виду. Не праздник это, что ли?Так чокнемся, сынок? Расти большой!
На скатерти в грузинском ресторанеПятно вина так ярко расплылось.Зачесанный назад с таким стараньем,Упал на брови завиток волос.Так хохоча бесхитростно, так важноИ всё же снисходительно ворча,Он наконец пригубил пламень влажный,Впервой не захлебнувшись сгоряча.Пей! В молодости человек не жаден.Потом, над перевальной крутизной,Поймешь ты, что в любой из виноградинНацежен тыщелетний пьяный зной.И где-нибудь в тени чинар, в духане,В шмелином звоне старческой зурныПочувствуешь священное дыханьеТысячелетий. Как озареныИ камни, и фонтан у Моссовета,И девочка, что на него глядитИз-под ладони. Слишком много светаВ глазах людей. Он окна золотит,И зайчиками прыгает по стенам,И пурпуром ошпарил облака,И, если верить стонущим антеннам,Работа света очень велика.И запылали щеки. И глубокоМерцали пониманием глаза.Не мальчика я вел, а ПОЛУБОГАВ открытый настежь мир. И вот гроза,Слегка цыганским встряхивая бубном,С охапкой молний, свившихся в клубок,Шла в облаках над городом стотрубнымНавстречу нам. И это видел бог.Он радовался ей. Ведь пеньем громаНе прерван пир, а только начался.О, только не спешить. Пешком до домаДойдем мы ровным ходом в полчаса.
Москва, Москва! Как много гроз шумелоНад славной головой твоей, Москва!Что ж ты притихла? Что ж, белее мела,Не разделяешь с нами торжества?Любимая. Дай руку нам обоим.Отец и сын, мы — граждане твои.Благослови, Москва, нас перед боем.Что там ни суждено — благослови!Спасибо этим памятникам мощным,Огням театров, пурпуру знаменИ сборищам спасибо полунощным,Где каждый зван и каждый замененМогучим гребнем нового прибоя, —Волна волну смывает, и опятьСверкает жизнью лоно голубое.Отбоя нет. Никто не смеет спать.За наше счастье — сами мы в ответе.А наше горе — не твоя вина.
Так проходил наш праздник. На рассвете,В четыре тридцать, началась война.
5Мы не всегда от памяти зависим.Случайный беглый след карандаша,Случайная открытка в связке писем —И возникает юная душа.Вот, вот она мелькнула, недотрога,И усмехнулась, и ушла во тьму, —Единственная, безраздельно строго,Сполна принадлежащая ему.Здесь почерк вырабатывался: точный,Косой, немного женский, без прикрас.Тогда он жил в республике восточной,Без близких и вне дома в первый раз —В тылу, в военной школе. И вначалеБыл сдержан в письмах: «Я здоров. Учусь.Доволен жизнью». Письма умолчалиО трудностях, не выражали чувств.Гораздо позже начал он делитьсяТоской и беспокойством: мать, сестра…Но скоро в письмах появились лицаТоварищей. И грусть не так остра.И вот он подавал, как бы на блюде,Как с пылу-жару, вывод многих дней:«Здесь, папа, замечательные люди…»И снова дружба. И опять о ней.Навстречу людям. Всюду с ними в ногу,Навстречу людям — цель и торжество.Так вырабатывался понемногуМужской характер сына моего.Еще одна тетрадка. Очень чисто,Опрятность школьной выучки храня,Здесь вписан был закон артиллериста,Святая математика огня,Святая точность логики прицельной.Вот чем дышал и жил он этот год,Что выросло в нем искренне и цельноВ сознанье долга, в нежеланье льгот.Ни разу не отвлекся. Что он видел?Предвидел ли погибельный багрец,Своей души последнюю обитель?
И вдруг рисунок на полях: дворецВ венецианских арках. Тут же рядомПод кипарисом пушка. Но постой!В какой задумчивости смутным взглядомСмотрел он на рисунок свой простой?Какой итог, какой душевный опытЗдесь выражен, какой мечты глоток?Итог не подведен. Глоток не допит.Оборвалась и подпись:«В. Анток…»
6Ты, может быть, встречался с этим рослым.Веселым, смуглым школьником Москвы,Когда, райкомом комсомола посланКопать противотанковые рвы,Он уезжал. Шли многие ребятаИз Пресни, от Кропоткинских ворот,Из центра, из Сокольников, с Арбата,—Горластый, бойкий, боевой народ.В теплушках пели, что спокойно можетЛюбимый город спать, что хорошаСтрана родная, что главы не сложитЕрмак на диком бреге Иртыша.
А может быть, встречался ты и раньшеС каким-нибудь из наших сыновей —На Черном море или на Ла-Манше,На всей планете солнечной твоей.В какой стране, под гул каких прелюдий,На фабрике, на рынке иль в портуТот смуглый школьник пробивался в люди,Рассчитывающий на добротуСлучайности… И, если, наблюдая,Узнать его ты ближе захотел,Ответила ли гордость молодая?Иль в суете твоих вседневных делТы позабыл, что этот смуглый, стройный,Одним из нас рожденный человекРос на планете, где бушуют войны,И грудью встретит свой железный век?
Уже он был жандармом схвачен в Праге,Допрошен в Брюгге, в Бергене избит,Уже три дня он прятался в оврагеОт черной своры завтрашних обид.Уже в предгрозье мощных забастовокВзрослели эти кроткие глаза.Уже свинцовым шрифтом для листовокЕму казалась каждая гроза.
Пойдем за ним — за юношей, ведомымПо черному асфальту на расстрел,Останови его за крайним домом,Пока он пустыря не рассмотрел.А если и не сын родной, а ближнийВ глазах шпиков гестаповских возник,Запутай след его на свежей лыжнеИ сам пройди невидимо сквозь них.В их черном списке все подростки мира,Вся поросль человеческой весны.От Пиреней до древнего ПамираОни в зловещих поисках точны.
Почувствуй же, каким преданьем древнимПовеяло от смуглого чела.Ведь молодость, так быстро догорев в нем,Сама клубиться дымом начала —Горячим пеплом всех сожженных Библий,Всех польских гетто и концлагерей,За всех, за всех, которые погибли,Он, полурусский и полуеврей,Проснулся для войны от летаргииМладенческой и ощутил одно:Всё делать так, как делают другие!Всё остальное здесь предрешено.
Не опоздай. Сядь рядом с ним на парте,Пока погоня дверь не сорвалаПо крайней мере, затемни на картеВ районе Жиздры, западней Орла,Ту крохотную точку, на которойЕму навеки постлана постель.Завесь окно своею снежной шторой,Летящая над городом метель.
Опять, опять к тебе я обращаюсь,Безумная, бесшумная, пойми:Я с сыном никогда не отпрощаюсь,Так повелось от века меж людьми.И вот опять он рядом, мой ребенок.Так повелось от века, что ещеТы не найдешь его меж погребенных:Он только спит и дышит горячо.Не разбуди до срока. Ты — старуха,А он — дитя. Ты — музыка. А он,—К несчастью, с детства не лишенный слуха, —Он будущее чувствует сквозь сон.
7Весь день он спал, не сняв сапог, в шинели,С открытым ртом, — усталый человек.Виски немного впали, посинелиТаинственные выпуклости век.Я подходил на цыпочках, боясяДохнуть на сына. Вот он наконецИз дальних стран вернулся восвояси,Так рано оперившийся птенец.
Он встал, надел ремень и портупею,Слегка меня ударил по плечу.Наверно, думал: «Нет. Еще успею…Зачем тревожить? Лучше помолчу».
Последний ужин. Засиделись поздно.Весь выпит чай, и высмеян весь смех.И сын молчит, неузнан, неопознанИ так безумно близок, ближе всех.Какая мысль гнетет его? Как скудноОсвещена под лампой часть лица.Меняется лицо ежесекундно.Он смотрит и не смотрит на отца.И всё в нем недолюбленное, недо−Любившее…В мозгу — как звон косы,Как взмах косы: «Я еду, еду, еду».Он смотрит и не смотрит на часы.
Сегодня в ночь я сына провожаю.Не знает сын, не разобрал отец,Чья кровь стучит, своя или чужая,—Всё потерялось в стуке двух сердец.Всё дело в том, что… Стой. Но в чем же дело?Всю жизнь я восхищался им и ждал,Чтоб в сторону мою хоть поглядел он.Ждал. Восхищался. Вот и опоздал.
И он прервал неконченную фразу:«Не провожай. Так лучше. Я пойдуС товарищами. Я умею сразуПереключаться в новую средуТак проще для меня. Да и тебе ведьНе стоит волноваться». Но, без сил,Отец взмолился. Было восемь, девять.Я ровно в десять сына упросил.
Пошли мы на вокзал — таким беспечнымИ легким шагом, как всегда вдвоем.Лежал табак в его мешке заплечном,Хлеб, концентраты, узелок с бельем,Ни дать ни взять — шел ученик из классаВ экскурсию под выходной денек.Мой лейтенант и вправду мог поклясться,Что в поезде не будет одинок:Уже в метро попутчиков он встретил.И лейтенанты вышли впятером.Я был шестым. Крепчал ненастный ветер.Зенитки били. Где-то грянул гром.Как будто дождь накрапывал. А может,Дождь начался совсем в другую ночь…Да что тут, был ли, нет ли — не поможет.Тут и гораздо большим не помочь.
Мы были близко. Рядом. Сжали руки.Сильней. Больней. На столько долгих дней,На столько долгих месяцев разлуки.Но разве знали правду мы о ней?А тут же, с матерями и без близких,С букетиками маленьких гвоздик,Выпускники из школ артиллерийскихС Москвой прощались. Мрак уже воздвигЖелезный, грубый занавес у входаВ ночной вокзал. Кричали рупора.Пошла посадка… — Сколько до отхода?Час? Полчаса? — Ну, а теперь пора.Гражданских на вокзал не пустят. — Ну такОбнимемся под небом, под дождем.— Постой. — Прощай. — Постой хоть пять минуток,Пока пройдет команда, переждем.
Отец не знает, сына провожая,Чья кровь, как молот, ухает в виски,Чья кровь стучит, своя или чужая.
— Ну, а теперь еще раз, по-мужски. —И, робко, виновато улыбаясь,Он очень долго руку жмет мою,И очень нежно, ниже нагибаясь,Простое что-то шепчет про семью:Мать и сестру. А рядом, за порогом,Ночной вокзал в сиянье синих ламп.А где-то там, по фронтовым дорогам,Вдоль речек, по некошеным полям,По взорванным голодным пепелищам,От пункта Эн на запад напрямикНесется время. Мы его не ищем.Оно само найдет нас в нужный миг.Несется время, синее, сквозное,Несет в охапках солнце и грозу,Вверху синеет тучами от знояИ голубеет реками внизу.
И в свете синих ламп он тоже синимСтановится и легким и сквозным —Тот, кто недавно мне казался сыном.А там теснятся сверстники за ним.На загоревших юношеских лицахИграет в белых бликах синева,И кубари пришиты на петлицах.
А между ними, видимый едва,Единственный мой сын, Володя, Вова,Пришедший восемнадцать лет назадНа праздник мироздания живого,Спешит на фронт, спешит в железный ад.Он хочет что-то досказать и машетФуражкой. Но теснит его толпа.А ночь летит и синей лампой пляшетВ глазах отца. Но и она слепа.
8Что слезы! — Дождь над выжженной пустыней.Был дождь. Благодеянье пронеслось.Сын завещал мне не жалеть о сыне.Он был солдат. Ему не надо слез.Солдат? Неправда. Так мы не поможемПонять страницу, стершуюся сплошь,Кем был мой сын? Он был Созданьем Божьим,Созданьем Божьим? Нет. И это ложь.
Далек мой путь сквозь стены и по тучам,Единственный мой достоверный путь.Стал мой ребенок облаком летучим.В нем каждый миг стирает что-нибудь,Он может и расплыться в горькой влаге,В соленой, сразу брызнувшей росе.А он в бою и не хлебнул из фляги,Шел к смерти, не сгибаясь, по шоссе.
Пыль скрежетала на зубах. КомарикПрильнул к сухому, жаркому виску.Был яркий день, как в раннем детстве, ярок,Кукушка пела мирное «ку-ку».
Что вспомнил он? Мелодию какую?Лицо какое? В чьем письме строку?Пока, о долголетии кукуя,Твердила птица мирное «ку-ку»?
…Но как он удивился этой липкой,Хлестнувшей горлом, жгуче молодой!С какой навек растерянной улыбкойВдруг очутился где-то под водой!Потом, когда он, выгнувшись всем телом,Спокойно спал, как дома, на боку,Еще в лесном раю осиротеломЗвенело запоздалое «ку-ку».Жизнь уходила. У-хо-ди-ла. БудтоОна в гостях ненадолго была.И спохватилась, что свеча задута,Что в доме пусто, в окнах нет стекла,Что ночью добираться далеко ейОдной вдоль изб обугленных и труб.И тихо жизнь оставила в покоеВ траве на скате распростертый труп.
Не лги, воображенье. Что ты тянешьИ путаешься? Ты-то не мертво.Смотри во все глаза, пока не станешьПредсмертной мукой сына моего.Услышь, в каком отчаянье, как хриплоОн закричал, цепляясь за траву,Как в меркнущем мозгу внезапно выплылОбломок мысли: «Все-таки живу».Как медленно, как тяжело, как наглоВ траве пополз тот самый яркий след,Как с гибнущим осталась с глазу на глазВся жизнь его, все восемнадцать лет.
Рви ворот свой, воображенье. Помни,Что для тебя иной дороги нет.Чем ты упрямей, тем они огромней —Оборванные восемнадцать лет.
Ну так дойди до белого каленья,Испепелись и пепел свой развей.Стань кровью молодого поколенья,Любовью всех отцов и сыновей.