хлеба кипела в печи на сковороде, знаменитые повара вышли из кухни, чтобы перейдя порог ее, вступить в совет, где может быть решались судьбы Европы, и оставили почти изготовленный обед на попечение казачки. – В это время принесли в кухню нарезанную ломтями ветчину и сыр. Казачка, не понимавшая о чем толковали между собой Потемкин и герцог Нассауский, и видевшая только, что они часто указывали на яичницу, полагала, что ветчина и сыр изготовлены для приправы ее, положила туда же на сковороду, посыпала все это сахаром, который случился под рукой, подбавила перца и готовилась еще чего-то прибавить, как взошли Потемкин и Нассау, чтобы нести обед….О, ужас, они нашли свою яичницу, напичканную всякой всячиной. Потемкин не на шутку рассердился, тем более, что казачка не только испортила его блюдо, на которое он сильно рассчитывал, но истратила весь запас закуски; Нассау же до того хохотал, что вызвал на смех свой Императора и Императрицу. Долго не мог он объяснить в чем дело и только указывал, то на яичницу, то на испуганную казачку, то произносил имя Потемкина, с отчаянием глядевшего на свое произведение. Наконец, все объяснилось. Иосиф и Екатерина смеялись от души. Императрица, по свойственной ей доброте, спешила вывести из испуга бедную женщину, и объявила, что яичница чрезвычайно вкусна, и что казачка только исправила недостатки первого ее министра. Государыня хотела тут же подарить ей что-нибудь на память этого случая, но ничего не нашлось под рукой и она уже из Кайдака выслала ей богатые серьги. – В последствии у Нассау часто подавали яичницу a-la Потемкин, но уже верно иначе изготовленную чем та, о которой мы сейчас рассказали.
Поль-Джонз явился в Россию без всякого предварительного сношения с нашим двором, даже без рекомендательных писем к кому-либо из иностранных министров; но имя его было слишком известно, и Сегюр, бывший в то время посланником французского короля, сам ратовавший некогда, в звании французского полковника, за свободу Америки, решился представить его ко двору. Екатерина, сочувствовавшая всему смелому и великому, приняла милостиво Джонза, и желая воспользоваться сведениями, которые ставили его наряду с первыми морскими офицерами того времени, назначила контр-адмиралом на черноморский флот. Это назначение возбудило общее негодование англичан. Бывшие в военной службе и особенно морские офицеры, а их было немало, собрались подать в отставку; некоторые негоцианты хотели выехать из С.-Петербурга; посланник подал ноту; но Императрица не поколебалась и царское слово ее было неизменно. Выгодам всей торговли английской не пожертвовала бы она человеком, которого приняла под свой гостеприимный кров, которого осыпала своей милостью. Дело было в весьма затруднительном положении, когда Джонз решился помирить обе стороны одной из тех рыцарских выходок, которые он часто выказывал. Он принял звание контрадмирала, но отказался от всякого командования и пошел служить волонтером на Черное море, где уже кипела война.
Потемкин осаждал Очаков. Склонявшийся в то время к стороне англичан, он кажется обошелся сухо с Джонзом и тот отправился к герцогу Нассау-Зигену, на Лиман. Нассау принадлежал к чудным людям того чудного баснословного времени, когда верили в любовь и славу, как веруют нынче в силу машин и паров. Нассау, подобно Джонзу, был там, где битва; он приехал в Россию, потому что тут была война, и если оставался вне ее сферы, то только прикованный волшебным действием воли Екатерины, которой изумлялся подобно де-Линю и другим. В то время он собирался жечь турецкий флот, в котором было несколько 74 и 80-пушечных кораблей, а почти вся русская флотилия состояла из потешных галер, на которых Императрица совершала шествие свое по Днепру, нескольких гребных судов, тяжелых дубель-шлюпок, да канонерских и запорожских лодок. Затея, как видите, была не пустая! Сам Джонз попробовал было отклонить герцога от такого предприятия; но тот был непоколебим. «В турецком флоте, в этом колоссе, – говорил он, – нет души, нет опытной артиллерии, и мы подойдем к нему под неприятельскими выстрелами, как под чугунным сводом, который даст еще ту выгоду, что предохранит нас от непогоды. Надобно только, – продолжал он, – хорошо высмотреть положение флота, чтоб не промахнуться: иначе неприятель может ускользнуть от нас, чего я пуще всего боюсь». Джонз взялся за дело.
– В нашу ладью, – говорил мне Ивак, – приспело два человека, с наказом от самого Нассау, честить их как старших, особенно одного из них.
– А как его называть? – спросили мы проводника.
– Павлом.
– А величать?
– Он не православный, так и отчества нет.
– Так есть какой-нибудь чин, бригадирский, что ли?
– Чин не бригадирский, а высокий.
– Что ж по чину, или попросту, Павлом звать?
– Так Павлом и зовите.
Павел был одет попросту, как и все мы; только оружие было славное; собой бравый, маленько с проседью, но еще совсем дюжий; работать силен и дело наше крепко разумел. Только взошел на ладью, давай ворочать все по своему: осмотрел снасти, оружие, боевые снаряды, пожурил кого следовало, похвалил иного, все чрез своего толмача, который только и горазд был на то, чтоб передавать речи от одного другому; потом втащил на борт лодчонку, приладил к ней руль, прибрал пару добрых весел, обвернул их тряпьем и, сделав все как следует, присел поотдохнуть.
Здесь, следуя исторической точности, должны мы оговорить слово Запорожец. Хотя Ивак любил называть себя и своих того времени этим дорогим его сердцу именем; но Запорожская Сечь, как известно, уже не существовала. В 1775 году, она была нежданно, без шума окружена и, так сказать, прикрыта отрядом генерал-поручика Текеллия: вслед затем манифест Императрицы Екатерины II возвестил, что «нет более Сечи Запорожской в политическом ее уродстве; а место, жилища и угодья оставлены для постоянных и отечеству на ровне с другими полезных жителей и причислены по способности к Новороссийской губернии».
Впоследствии, многие из Запорожцев перешли в турецкую империю и участвовали в войне 1788 года; оставшиеся верными были употреблены в дело с нашей стороны, как опытные мореходцы. Замечательно, что в течение всей войны не было измены ни с той, ни с другой стороны, и Запорожцы сражались друг против друга с исступленной храбростью.
– Тем временем, – продолжал Ивак, – стало смеркаться; подали ужинать; Павел присел к нам в кружок возле миски; ел и балагурил как свой. После ужина выдал нам двойную порцию; мы развеселились и затянули песню, да песня вышла заунывная; уж так видно создан человек, что подчас хоть и весело ему, а сердце ноет ненароком, как будто чует беду или вспоминает о ней. Наш Павел слушал, слушал всей душой; словно ею хотел угадать смысл песни… и не выдержал