«Старый вор тянется к трону Бухары,— думал Алимхан.—Такой зятек не требуется... соглашайся, уезжай в Ханабад...»
Свои размышления Сеид Алимхан прервал сам. Надо добить волка, пока не опомнился:
— Дорога в Индию далека... один вождь... храбрый Гуламхан... большое племя... много воинов... имел... поверил инглизам... поехал в Дакку ... не возвратился... ждут жены год... пропал доверчивый... слово инглизов — неверное слово... Лучше свадьба, чем пули, а?
Вдруг Ибрагимбек вспомнил про индуса в малиновой чалме.
— А этот инглиз?..
— Уезжайте. Скажите ему, что хотите проводить своего гостя Али Мардана Датхо... Жен и детей... слуг оставите здесь... Тогда Шоу поверит, все успокоится. Потом вашу семью отошлем в Ханабад...
— А мои винтовки и пулеметы... а мое оружие? Если инглиз увидит, что я их повез... сообразит... поймет...
— Прикажите оружие завернуть в войлок, сделать вьюки. Пусть думают, что Али Мардан Датхо получил от вас подарки. Да и подарите господину Датхо какую-нибудь девку, будто он приезжал за невестой.
Проведя по бороде руками, промычав фатиху, Ибрагимбек поднялся. Ответить сразу — унизить свое достоинство.
Он ушел во тьму без всяких изъявлений преданности и верноподданничества.
Полная луна уже цеплялась за острые вершины Могульских гор, а Сеид Алимхан все сидел на кошме с Бадмой. Их медлительным разговор заглушался шумом голосов, взвизгами, ржанием коней, говором караванщиков. Становище поднималось с места.
Сеид Алимхан раздражался все больше:
— Завтра пятница... в канун священного дня подобает молиться... проклятые инглизы заставляют скакать, ездить...
— Священный день или нет,— заметил Бадма, — никакие инглизы не сдвинули бы Ибрагима с места. Он все откладывал — ждал, когда ожеребится его белая кобыла. Она ожеребилась... Ну, вот он и решил выезжать. Но куда? Посмотрим. Небесная сфера вращается, вертится колесо, а дела государств зависят от молочного жеребенка.
Они встали, лишь когда Ибрагимбек со своими всадниками проехал позади юрт. Скоро кавалькада, провожаемая лаем собак и визгом женщин, исчезла в черной щели горы. Ни Шоу, ни Амеретдинхан так и не показались, они спали.
Луна еще светила вовсю, и Сеид Алимхан приказал подать коней.
Тропа спускалась в долину. В сумраке чудились зловещие существа. Скалы вырастали неожиданно из тьмы. Монотонным рассказом, мудрыми цитатами и изречениями из великого учения Сакия Муни доктор Бадма успокаивал «хрупкие» нервы Сеида Алимхана. Но тот не мог успокоиться. Гнев шагал в нем впереди, ум сзади. Он вслух клял и Ибрагима, и индуса в малиновой чалме, и проклятого Амеретдина. Они выводили его из игры, и он не мог потерпеть этого.
Их нагонял топот одинокого всадника. Они придержали коней и всматривались в сумрачную пелену, затянувшую локайский аул.
Из перламутрового тумана выступила силуэтом фигура всадника с ловчей птицей на руке.
— Господин,— прохрипел Сагдулла-ловчий, — конокрад повернул на ханабадскую дорогу!
— А инглизы?
— Спят.
— Слава всевышнему! Ну, зятек... Ибрагим. Мы еще узнаем какой ты калым заплатишь.
— Безбородый цирюльник выбрил голову кошке, — пробормотал Бадма. Смысл его слов не дошел до Сеида Алимхана Да и фраза Бадмы прозвучала странно, непонятно в тишине лунной ночи.
КУКЛА
МИСТЕР ЭБЕНЕЗЕР ГИПП
Без небесного провидения нельзя подшибить
и воробья. Значит, провидение направляет и
камень, и палку, и прочие предметы, предназ-
наченные для воробья. Его камень без промаха
сшибал воробьев. Очевидно, все его начинания
находились под покровительством провидения,
ибо они завершались благополучно. Словом, он
действовал в духе честности и мудрости.
Ч. Диккенс
Пенджабским климат не доставляет европейцам ничего, кроме неприятных ощущений. Поэтому мистер Эбенсзер Гипп просто старался не замечать его. Неизменно он сохранял респектабельный вид в своем темном твидовом сюртуке полувоенного покроя, в своих отутюженных, в серую полоску, брюках, в своем жестком котелке, который оказал бы честь самому элегантному завсегдатаю эпсомских скачек, но совсем не подходит для чиновника Индийского государственного департамента, вечно обстреливаемого всепроникающими стрелами тропического солнца.
Мистер Эбенезер Гипп считал дурным тоном водружать на свой лысоватый череп пробковый колониальный шлем. Мистер Эбеиезер выполнял служебные обязанности и не мог появляться на пороге департамента в нелепом головном уборе. Он предпочел бы цилиндр дипломата, но боялся показаться чересчур претенциозным и торжественным.
Вот если бы высокая особа, которую мистер Эбенезер Гипп сейчас сопровождал, проживала в Пешавере не инкогнито, а открыто и официально, он не посмотрел бы ни на солнце, ни на проклятую духоту, и оделся бы подобающе такому чрезвычайному случаю.
Итак, мистер Эбенезер восседал — именно восседал, а не сидел—на переднем сидении лакированного ландо, выпрямившись и опершись на весьма солидную трость красного дерева с рукояткой слоновой кости и вперив взгляд в лицо... Моники. Да, перед ним в непринужденной позе сидела Моника, та самая «высокая особа», опекуном-наставником коей являлся он, Эбенезер Гипп, представительный чиновник его величества. Весь респектабельный лик принцессы Моники Алимхан — от изящнейших французских туфелек и до изящнейшей, но в то же время выдержанной в строгих формах шляпки на белокурой головке — соответствовал вам требованиям английской чопорности. Одно не нравилось мистеру Эбенезеру: озорная усмешка, нет-нет оживлявшая это кукольно-разовое лицо, и стран-ное ожесточение в кукольно-голубых глазах мисс принцессы.
Глаза у Моники большущие, широко открытые, отчего это ожесточение выступает слишком откровенно... Что-то в них злое.