Вы сейчас (в феврале этого года) вошли в мою жизнь после большого моего опустошения: только что кончила большую поэму (надо же как-нибудь назвать!), не поэму, а наваждение, и не я ее кончила, а она меня, – расстались, как разорвались! – и я, освобожденная, уже радовалась: вот буду писать самодержавные стихи и переписывать книгу записей, – исподволь – и все так хорошо пойдет.
И вдруг – Вы: «дикий, скользящий, растущий»… (олень? тростник?) с Вашими вопросами Пушкину, с Вашим чертовым соловьем, с Вашими чертовыми корпусами и конвоирами! —
(И вот уже стих: С аггелами – не игрывала!)
– Смеюсь, это никогда не перейдет в ненависть. Только трудно, трудно и трудно мне будет встретиться с Вами в живых, при моем безукоризненном голосе, столь рыцарски-ревнивом к моему всяческому достоинству.
Пастернак, я в жизни – волей стиха – пропустила большую встречу с Блоком (встретились бы – не умер), сама – 20-ти лет – легкомысленно наколдовала: «И руками не потянусь». И была же секунда, Пастернак, когда я стояла с ним рядом, в толпе, плечо с плечом (семь лет спустя!) глядела на впалый висок, на чуть рыжеватые, такие некрасивые (стриженый, больной) – бедные волосы, на пыльный воротник заношенного пиджака. – Стихи в кармане – руку протянуть – не дрогнула. (Передала через Алю, без адреса, накануне его отъезда.) Ах, я должна Вам все это рассказать, возьмите и мой жизненный (?) опыт: опыт опасных – чуть ли не смертных – игр.
Сумейте, наконец, быть тем, кому это нужно слышать, тем бездонным чаном, ничего не задерживающим (читайте внимательно!!!), чтобы сквозь Вас – как сквозь Бога – ПРОРВОЙ!
Ведь знаете: искоса – все очень просто, мое «в упор» всегда встречало искоса, робкую людскую кось. Когда нужно было слушать – приглядывались, сбивая меня с голосу.
– Устала. – И лист кончается. – Стихи пришлю, только не сейчас.
М. Ц.
Цветаева – Пастернаку
Прага, 8 марта 1923 г.
Дорогой Пастернак.
Со всех сторон слышу, что Вы уезжаете в Россию (сообщают наряду с отъездом Шкапской). Но я это знала давно, – еще до Вашего выезда!
Письмо Ваше получила, Вы добры и заботливы.
Оставьте адрес, чтобы я могла переслать Вам стихи. «Ремесло» пришлю тотчас же, как получу. Уже писала Геликону. Может быть, застанет Вас еще в Берлине.
– Что еще? – Поклонитесь Москве.
Еще раз спасибо за внимание и память, и – от всей души – добрый путь!
М. Ц.
Пастернак – Цветаевой
14. VI.1924
Марина, золотой мой друг, изумительное, сверхъестественно родное предназначенье, утренняя дымящаяся моя душа, Марина. <…>
За что я ненавижу их <письма>. Ах, Марина, они невнимательны к главному. Того, что утомляет, утомительной долготы любованья они не передают. А это – самое поразительное.
Сквозь обиход пропускается ток, словно как сквозь воду. И все поляризуется <…> И когда сжимается сердце, Марина!.. И насколько наша она, эта сжатость, – ведь она насквозь стилистическая!
Это – электричество, как основной стиль вселенной, стиль творенья на минуту проносится перед человеческой душой, готовый ее принять в свою волну <…> ассимилировать, уподобить!
И вот она, заряженная с самого рождения и нейтрализующаяся почти всегда в отрочестве, и только в редких случаях большого дара (таланта) еще сохраняющаяся в зрелости, но и то действующая с перерывами, и часто по инерции, перебиваемая риторическим треском самостоятельных маховых движений (неутомляющих мыслей, порывов, «любящих» писем, вторичных поз) – вот она заряжается вновь, насвежо, и опять мир превращается в поляризованную баню, где на одном конце – питающий приток <…> времен и мест, восходящих и заходящих солнц, воспоминаний и полаганий, – на другом – бесконечно – малая, как оттиск пальца в сердце, когда оно покалывает, щемящая прелесть искры, ушедшей в воду. <…>
Какие удивительные стихи Вы пишете! Как больно, что сейчас Вы больше меня! Вообще – Вы – возмутительно большой поэт. Говоря о щемяще-малой, неуловимой прелести, об искре, о любви – я говорил об этом. Я точно это знаю.
Но в одном слове этого не выразить, выражать при помощи многих – мерзость.
Вот скверное стихотворение 1915 года из «Барьеров»:
Я люблю тебя черной от сажи
Сожиганья пассажей, в золе
Отпылавших андант и адажий
С белым пеплом баллад на челе,
С заскорузлой от музыки коркой
На поденной душе, вдалеке
Неумелой толпы, как шахтерку,
Проводящую день в руднике.
О письмо, письмо, добалтывайся! Сейчас тебя отправят. Но вот еще несколько слов от себя:
– Любить Вас так, как надо, мне не дадут, и всех прежде, конечно, – Вы. О, как я Вас люблю, Марина! Так вольно, так прирожденно, так обогащающе ясно. Так с руки это душе, ничего нет лучше, легче! <…>
Вы видите, как часто я зачеркиваю? Это оттого, что я стараюсь писать с подлинника. О, как меня на подлинник тянет! Как хочется жизни с Вами! И, прежде всего, той ее части, которая называется работой, ростом, вдохновеньем, познаньем. Пора, давно пора за нее. Я черт знает сколько уже ничего не писал, и стихи писать наверное разучился.
Между прочим я Ваши тут читал. «Цветаеву, Цветаеву!» – кричала аудитория, требуя продолжения.
А потом будет лето нашей встречи. Я люблю его за то, что это будет встреча со знающей силой, то есть то, что мне ближе всего, и что я только в музыке встречал, в жизни же не встречал никогда. <…> И вот опять письмо ничего не говорит, А может быть, даже оно Ваши стихи рассказывает своими словами. – Какие они превосходные! <…>
В начале 20-х годов Пастернак бедствовал, не имея средств прокормить семью. К этому же времени трагически сгустилось сознание незначительности всего написанного им после книг «Сестра моя жизнь» и «Темы и варьяции» (1917–1918). Это чувство перерастало в мысль о том, что профессиональное занятие лирической поэзией не оправдано временем. Эпоха войн и революций нуждается в историке или создателе эпоса. Своими сомнениями Пастернак делился с Цветаевой как с. первым читателем и критиком. Летом 1925 года он принялся за поэму «Девятьсот пятый год». В постоянном общении с Цветаевой как с первым читателем и критиком писалось начало поэмы «Лейтенант Шмидт». Пастернаку казалось, что Цветаева может до конца понять те задачи, которые он ставил перед собой, то, как он их решал, и оценить, насколько это ему удалось.
В начале августа 1925 года Цветаева передала Пастернаку слухи о том, что умер их любимый немецкий поэт Райнер Мария Рильке. В ответном письме от 16 августа Пастернак просил ее проверить эти сведения и уточнить обстоятельства. Тогда же он в тоске писал своей сестре Жозефине в Мюнхен, что его томит предчувствие собственной близкой смерти.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});