— Сейчас поеду, — ответил я и через пять минут уже ехал к врачу.
Мы больше года старались, чтобы Алисия забеременела. Она после первых четырех месяцев отправилась к своему гинекологу, но тот, не задумываясь, сказал ей, что многие пары подолгу не могут зачать ребенка. И лишь когда она посетила его снова через восемь месяцев, он был серьезно озадачен. Алисию подвергли различным проверкам, и когда оказалось, что она вполне здорова, решил провериться и я. Я понимал, что Алисии будет лучше, если я покажу ей, что хочу решить эту проблему, втайне же подозревал, что все дело было в ее нараставшей тревоге. Я где-то вычитал, что зачатие маловероятно, если женщина постоянно находится в состоянии напряжения, и уже решил, что, если в декабре не появится перспектива иметь ребенка, я увезу ее в наш очередной карибский круиз.
Я не стал консультироваться у старого Уилкинза. Я знал, что он считал меня безнадежным ипохондриком, и мне не хотелось просить его об обследовании, тем более что чувствовал я себя более здоровым, чем когда-либо в своей жизни. Вместо этого я позвонил гинекологу Алисии, который и рекомендовал мне доктора Глассмана.
«Кадиллак» подвез меня к его кабинету па Парк авеню. Войдя в дом, я оказался в приемной с цветами на окнах и с иллюстрированными журналами на антикварном столике, но, хотя и взял в руки экземпляр «Тайме», читать не смог, занятый мрачными мыслями об Эмили.
— Пожалуйте, господин Ван Зэйл.
Я послушно последовал за медицинской сестрой в комнату, где меня ожидал доктор Глассман. Он оказался намного моложе, чем я ожидал. У него были светло-каштановые, уже редевшие на макушке волосы, темные глаза и усыпанный веснушками нос.
— Господин Ван Зэйл? Садитесь, пожалуйста. — Мы пожали друг другу руки, и я постарался забыть об Эмили, поглядывая на окружавшие меня предметы. Венецианские шторы были опущены, защищая от солнца большую комнату с высоким потолком. На золотистый ковер падали лишь отдельные прорвавшиеся в щелки лучи. На полках стояли ряды темных книг. По подставке из кованого железа вилось растение, спускавшееся из глиняного горшка. На стенах висело несколько акварелей. Увидев изображение Эйфелевой башни, я снова вспомнил об Эмили. Итак, господин Ван Зэйл? — начал доктор Глассман.
Я с трудом собрался с мыслями.
— Простите, доктор, что вы сказали?
— Я прошу вас в общих чертах обрисовать ваши жалобы.
— Ах да, разумеется. Ну так вот, мы с женой состоим в браке уже некоторое время, но…
Я свободно изложил ему суть дела. А сам пытался представить себе, как Эмили справлялась с сыновьями Стива и с двумя собственными маленькими дочками. Возможно, Стив взял мальчиков с собой. Я забыл спросить у нее об этом.
— Сколько лет теперь вашей дочери? — спросил доктор Глассман, делая какие-то заметки карандашом.
— Она родилась на Рождество, в тысяча девятьсот тридцатом году, в декабре ей будет три года.
— Превосходный возраст! — Он улыбнулся мне, доставая новый листок бумаги, и стал расспрашивать об Алисии.
— …И когда врач сказал, что с ее стороны все в порядке, я решил убедиться в том, что нет ничего и у меня, — закончил я, безуспешно пытаясь прочесть набросанные им строчки.
— Вы поступили совершенно правильно.
Он был доброжелателен. Я потом часто его вспоминал. И радовался тому, что обратился к нему, а не к старому Уилкинзу.
— Итак, господин Ван Зэйл, думаю, что общая картина мне ясна. Теперь мне хотелось бы задать вам банальный медицинский вопрос, чтобы исключить некоторые возможности. — Он потянул еще один чистый листок бумаги. Взяв снова ручку и глядя на меня своими добрыми темными глазами, он спросил: — Не приходилось ли вам когда-нибудь болеть паротитом?
Я вышел на улицу. Парило. К небу поднималась голубая дымка, и в загустевшем воздухе кружилась пыль от множества машин на Парк авеню. Шофер широко открыл передо мной дверцу автомобиля, рядом со мной были мои телохранители, а на переднем сиденье терпеливо ждал меня старший помощник. Я посмотрел на них, на эти атрибуты моего богатства, привилегий и власти, и меня поразило сознание ненужности всего этого. Прошло не меньше десятка секунд, прежде чем я велел им ехать домой, а когда они посмотрели на меня с непонимающим видом, я не сказал им ни единого слова. Как мог я сказать им, что я больше ничем от них не отличался? Мое представление о самом себе изменилось. «Вы задавались когда-нибудь вопросом о том, кем в действительности являетесь?» — спросил тогда у меня Сэм, и теперь, когда я задал себе этот самый вопрос, то сразу понял, кем я был. Одним из миллионов американцев, страдавших от великой депрессии. Нищий, все самые дорогие мечты которого были разрушены.
Я пошел от них по Парк авеню, и, когда старший телохранитель последовал было за мной, мне пришлось еще раз сказать, чтобы они отправлялись домой. Он отступил. Я пошел дальше. Наконец я остался один, но теперь прохожие не давали мне покоя, пока у меня не осталось никаких средств защиты от отвратительного, словно кипевший котел, ужаса этого города. На каждом углу торчали попрошайки. Я шел по самым богатым улицам Нью-Йорка, и нищие осаждали меня, протягивая ко мне руки со скрюченными пальцами, сверкая хитрыми глазами на помятых, опустошенных лицах.
— Мистер, не найдется ли у вас десятка центов?
Их голоса преследовали меня. Раньше мне никогда не доводилось такое слышать. Мои телохранители всегда отгоняли нищих, не давая им подойти ко мне. Я прожил жизнь в полном неведении в своем дворце на углу Уиллоу и Уолл-стрит.
Я повернул на восток. Надо мной возвышался сияющий шпиль «Крейслер-билдинга», но я не поднял на него глаз. Я смотрел вперед, и видел лишь зловонные улицы, да вдали, на Третьей авеню, темные, узловатые перекрестья надземной железной дороги.
На Лейсингтон я снова повернул на юг и едва не задохнулся в вихре пыли, пока наконец не почувствовал себя выброшенным с корабля при каком-то жутком кораблекрушении умирать на асфальтовом берегу. Когда меня снова окружили нищие, я роздал имевшиеся при мне бумажные деньги — долларов двадцать, — а потом отдал свои часы, пиджак, шелковый галстук и, наконец, унаследованные от Пола золотые запонки.
Рубашка моя прилипла к спине, и, остановившись, чтобы закатать рукава, я обнаружил, что заблудился. Подумал и сообразил, что Лексингтон авеню осталась позади, и я оказался где-то севернее площади Вашингтона. Пустившись по Третьей авеню, я некоторое время двигался в направлении центра, но в результате так запутался, что, остановившись вытереть пот со лба, снова не смог понять, где нахожусь, и взглянул на обозначение улицы на ближайшем углу. Передо мной было знаменитое датское название, давно ставшее своеобразным клеймом в устах людей, говоривших по-английски.