нас обошел. Но потом в школу пришли немецкие солдаты. Было их около тридцати. Наверно, их послали охранять электропровода.
Мой Штефан был хороший хлопец, дома все делал, как взрослый, но характер у него был беспокойный. Два раза я, его мать, вставала перед ним на колени. Пришел он однажды и говорит:
— Мама, все ребята ушли в горы. И я должен идти. Позорно мне оставаться в деревне.
Ведь ему только что исполнилось шестнадцать. Я сердилась на него, кричала, плакала. Опустилась я перед ним на колени (это было первый раз), но ничто не помогло. Он тоже заплакал, но ушел.
Потом он дважды приходил домой ночью. Я всегда давала ему что-нибудь с собой в горы, но больше уже не просила остаться. Все равно бы он меня не послушал.
Тут она на минутку умолкла и положила одну руку на другую.
Гал молчал. Он ждал, пока она сама не соединит нить воспоминаний. В душе он чувствовал, что матушка Горская рассказывает эту историю не столько ради него, сколько ради какой-то тщетной надежды, что в ее рассказе эта история закончится иначе, чем в жизни. Это была единственная возможность быть рядом с любимым сыном.
— Уже приближалась весна, когда все это случилось. Всю зиму наши благополучно прожили в горах, и вдруг однажды соседка кричит мне под окном: «Вашего сына Штефана схватили, он в школе, бегите его выручать».
Я страшно испугалась. Раз уж он в школе, то дело плохо, плохо с сыном коим единственным.
Побежала я что было сил. Солдаты, стоявшие у школы, жили у нас уже давно, так что мы всех их знали, они и пустили меня к начальнику. Он был, пожалуй, ненамного старше моего Штефана.
Сын как раз стоял перед ним, по бокам — два солдата. Но чего не сделает мать? Упала я там на колени (это было второй раз) и стала просить начальника, чтобы он отпустил Штефана, ведь мой мальчик — еще ребенок. Но он не отпустил — ведь он тоже был еще ребенок. Будь он постарше, с ним можно было бы разговаривать, а с этим — нет. Он кричал, чтобы я ушла, а два солдата тащили меня вон. И даже мой Штефан на меня зарычал: «Встаньте, мама, не просите!»
Бедный мой! Этим он еще больше рассердил начальника. Я предчувствовала, что будет плохо. Обняла я сына, положила ему свою руку на сердце, как бы охраняя его, сердечко мое… и в это время молодой немец выстрелил, выстрелил прямо через мою руку в сердце Штефана. В тот момент не было больно, только что-то страшно кольнуло меня в сердце. Я почувствовала, как сыновняя кровь смешивается с моей. Не уберегла я его, сердечко мое!
Матушка Горская замолчала. Она не плакала. Еще бы, сколько раз восстанавливала она в памяти это событие! Тут уж не хватит слез. И вот она положила правую руку на стол.
С тяжелым чувством ужаса и удивления смотрел Петер Гал на запястье натруженной руки с большим шрамом, оставленным пулей из пистолета немца, который был так же юн, как Штефан.
Она дотронулась до шрама.
— Сейчас болит. Уже давно зажила рана, а все еще болит. Как только я на нее посмотрю, так заболит… А вы хотите у меня его взять!
Гал смотрел на женщину, не сознавая, но предчувствуя, что он не привезет домой картину и не даст ее на выставку, хотя после всего того, что он здесь услышал, ему всей душой захотелось получить портрет Штефана.
Матушка Горская встала.
— Пойдемте со мной!
Они вошли в комнату. Галу хорошо была знакома ее полутьма. Все здесь было по-старому. Стол накрыт белой скатертью, высоко застланы кровати, на одной из которых он спал. Вторая кровати как бы ждала своего владельца.
Как это бывает в деревенских домах, в углу находился небольшой алтарь с образом Девы Марии, обнаженное сердце которой пронзало семь мечей. Этот образ теперь висел на боковой стенке. Матушка Горская указала на алтарь.
На месте образа Девы Марии висел портрет Штефана, портрет солнечного мальчика. Его лицо улыбалось, глаза щурились от солнца, белокурые волосы отливали золотом. Около картины лежали цветы. На полочке, покрытой вышитой полоской, постоянно горел огонь.
Гал не в силах был произнести ни слова. Та скорбь, которую он почувствовал и увидел, потрясла его. Он стоял лицом к лицу со своей картиной, игравшей роль божества, к которому устремляла взор материнская любовь и боль.
Она поправила цветы, посмотрела, правильно ли сгорает воск вечного огня, и вернулась к Петеру.
— Каждую минуту прихожу я сюда поговорить с ним, рассказать ему, что нового. Хотя бы так мы вместе, сын мой единственный, мой солнечный мальчик.
Петер Гал нежно обнял матушку Горскую за плечи, взял ее руку и ласково погладил шрам, оставленный немецкой пулей, как будто хотел успокоить жгучую боль.
— Не сердитесь на мои глупые вопросы. Я не знал, что здесь произошло. Признаюсь вам, что я собирался уехать отсюда тотчас же, как только выхлопочу у вас картину. А сейчас я хочу вас попросить разрешить мне остаться у вас на несколько дней. Я не уеду, пока не нарисую и ваш портрет.
Матушка Горская добродушно улыбнулась.
— Какие там просьбы? Живите сколько хотите, сколько вам понравится.
Она показала на одну из кроватей.
— Спать будете, как тогда, на своей кровати.
Потом она повернулась к портрету сына.
— Сын мой дорогой, если бы ты знал, кто к нам приехал.
Обрамленный цветами, озаренный вечным огнем, улыбался со стены, прищурив глаза, солнечный мальчик.
* * *
Когда художник Петер Гал покидал Полночную Леготу и в последний раз смотрел на деревеньку, из которой молодежь ушла в дымящую долину, а старики со своими воспоминаниями медленно вымирали, в его памяти встал шофер, оповещающий о приезде в деревню: «Полночная Легота, конец света». Еще больше рассердился Гал на него. Ведь эта покрытая дымом долина, с ее кипучей жизнью, с сетью железных дорог и расходящихся во все стороны проводов высокого напряжения, и эта маленькая умирающая деревушка взаимосвязаны, зависимы друг от друга.
Заходящее солнце вырисовывало контуры гор, на темени которых были луга, а по двум склонам — тихие долины с сенниками, с грудами камней, напоминавшими древние могилы. Вечерние тени покрывали крыши деревни. Под одной из них осталась матушка Горская.
Последний раз глядя на удаляющиеся горы, художник вдруг понял, как он назовет портреты:
«Мой край» — мать, «Солнечный мальчик» — ее сын.
Перевод Т. Мироновой.
Ян Йоганидес