меня.
— И потому, — закончил я, — я должен ехать.
— Но это невозможно, — прошептала ты так настойчиво, что мне на мгновение показалось, будто это и вправду невозможно. Твой силуэт темнел.
— Пойми меня, — продолжал я, чувствуя, что повторяюсь, и подошел к тебе. Ты встала и потянулась за сигаретами, но я отобрал их и ощутил, что рука у тебя вспотела, как в те моменты, когда… Но сейчас не будем вспоминать об этом, это уже совсем другое дело.
— Могу тебе сказать, что я обо всем этом думаю, — сказала ты и посмотрела на меня так, словно тебе неприятно говорить, но и трудно от этого удержаться. — Ты не умеешь жить там, где находишься сейчас, — продолжала ты. — Умеешь лишь представлять себе, как все будет обстоять в этом месте через год или уж не знаю когда!
Я спросил, веришь ли ты в будущее, и тут же умолк. Ведь твоя сестра тогда и потом не раз уверяла, что тебе уже нечего ожидать, что ты мне не пара, потому что не умеешь жить посулами. Она говорила, что такой человек, как я, всегда есть обещание, которое он дает самому себе и другим. «У таких людей, — смеялась твоя сестра, — будущее всегда является подразумеваемым подлежащим». Мне от ее слов было жутко. Но ты ответила, что верила в будущее, пока я еще был в Праге.
— Тогда оно было для меня единственной реальностью. Я верила в него и мечтала, как все будет после твоего возвращения! Ходила по Палисадам и мечтала! — И тут же засмеялась, как бы возражая самой себе. — Однажды я нашла ежика, этакого махонького ежика… всегда хотела тебе о нем… и все забывала, только сейчас вспомнила, но когда нашла его, подумала: как замечательно было бы найти его вместе!
Это было так похоже на тебя, а я считал такие вещи ужасной сентиментальностью. И спросил, когда ты наконец прекратишь разговоры о каких-то ежах.
— Ежики и твои узко личные интересы для меня одинаково важны! Однако между нами есть некоторая разница. Я тебе не была нужна, когда ты вносил рационализаторские предложения. А ежик… Это ведь такая мелочь… Вряд ли я бы его нашла, если бы мы шли вместе! Но я шла одна и потому смотрела себе под ноги! — Ты искренне рассмеялась, а я разозлился.
— А может, я люблю тебя именно за твою ребячливость, — продолжала ты, пристально глядя на меня. — Ну вот, наконец-то ты сможешь теперь сказать, что я так никогда и не отвыкну от своих театральных монологов!
Ты посмотрела на часы.
— А может, ты вовсе не уезжаешь, а только начинаешь возвращаться. Я поняла, что для человека каждый дом — только временное пристанище. Ведь ты сам говорил: мы занимаемся временными делами, чтобы иметь возможность потом совершить главное! Но, видишь ли, я не создана для временных дел. Когда мать сказала, что я должна оставить университет из-за болезни отца, она тоже уверяла, будто это временно, но перерыв продлился три года! Я боялась, как бы не умер отец… но, признаюсь, однажды поймала себя на том, что обрадовалась бы его смерти. Почему? Потому что чувствовала себя отрезанной от всего. У тебя не может быть такого ощущения. Знаешь, что это такое? Это когда страшно хочешь обладать всем, не имеешь этого и вынужден только на все смотреть. Если человек не отрезан, он может и не думать о завтрашнем дне, понимаешь? Окажись ты отрезанным, ты воспринимал бы это как временное состояние, неизбежное, само собою разумеющееся, но преходящее. А мне всегда кажется, что ничто не проходит. Я не умею верить в поставленную цель, как ты! Не умею жить в счет будущего и не чувствую обязательств по отношению к нему. Может, потому что я женщина. Все женщины обычно воспринимают вещи такими, какие они есть. Не рассчитывают на будущее, как мужчины, и потому им нужна опора в настоящем, они не могут удовлетворяться надеждой на опору, которая когда-нибудь появится. Во время учебы в университете я никак не могла вообразить себя журналисткой. Знаешь, каким мне представлялось будущее? Я думала, что буду ходить все по той же улице, ведущей вниз от нашего дома. Постоянно, всегда только по этой улице! И это порождало во мне какую-то уверенность! Не мешай, дай мне все высказать… Скажи, почему не могла вернуться из Праги моя сестра, хотя она была на три курса моложе меня? Ведь это был и ее отец! Я спрашивала себя: почему все так складывается? И не могла найти ответа. Задавала этот вопрос раз, и другой… Лишь когда отца уже вторично оперировали, я перестала об этом раздумывать. Больше не спрашивала: почему? А лишь твердила: «Не знаю, не знаю» — и только повторяла это «не знаю», когда меня преследовал один и тот же вопрос! Повторяла эти слова как попугай и тогда, когда не могла уснуть!
Ты прислонилась к стене, бледная, с прикрытыми глазами и выступившим на лице потом.
— Все это было временным? А то, что произошло потом, тоже было временным? И похороны отца? И то, как я — когда он уже лежал мертвый, — одевая его, неправильно завязала галстук и мне пришлось перевязывать наново… При этом голова у него сдвинулась, и у меня сделался припадок… Это тоже было временно? Из какого будущего я должна была черпать мужество? Да и возможно ли это? Было ли это возможно?
Ты плакала, дрожала, и на твоем лбу снова выступили маленькие красные и лиловые точки, похожие на сыпь, такие же, как в тот раз, на курорте, перед припадком; я тогда спрашивал объяснения у врача, но он сказал, что мне, вероятно, показалось, и потом мы с ним вместе выпили.
— И все это было временно? — кричала ты; я попытался обнять тебя, но ты меня оттолкнула. Я испугался, как бы у тебя снова не начался припадок, и разозлился. Сказал, чтобы ты перестала болтать чепуху; извини, теперь мне это больно, потому что мы не закончили нашего разговора раз и навсегда.
— Может, я такая, что меня нельзя понять, но разве я в этом виновата?
Никогда я тебе не говорил, что ты меня не понимаешь! Но ты ответила:
— Не обязательно произносить это слово «не понимаешь»! Не так ли? Но пойми, я не принадлежу к людям, умеющим вечно ждать! Может, потому, что я никогда ниоткуда не видела выхода. Тебя удивляет, что я иногда вдруг останавливаюсь и смотрю куда-то в пространство?! Ты уже говорил мне это. Я потом об этом думала и даже иногда