Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И внешность его не вызывала симпатии: лисья мордочка, колючие глазки, прятавшиеся в щелях век. Все знали, что встреча с ним добра не принесет, он уж как-нибудь да чем-нибудь и постарается испортить настроение. Я помню, как Тарасенков, однажды придя из редакции, смеясь рассказывал о посещении его Бахметьевым, только что вернувшимся из Кисловодска, из санатория.
— Понимаешь ты, — говорил он Тарасенкову, — как раз при нас там в Кисловодске секретарь райкома помер. Ну, мы, естественно, и пошли с женой, с Марией Федоровной, отдать, так сказать, последний партийный долг усопшему. Подошли мы к гробу, глянули и аж обомлели! Вылитый ты в гробу лежишь! И помер-то тот секретарь райкома от туберкулеза как раз!.. Это я тебе к чему говорю: это я тебе к тому говорю, что ты уж смотри, того, не подкачай! Лечись от туберкулеза, возраст-то у тебя опасный, а то не ровен час помрешь!
Смеяться Тарасенков смеялся, да только недавно от миллиарного туберкулеза умер мой отец, это было в 1946 году, Бахметьев об этом знал, и вся семья наша была на учете в туберкулезном диспансере, и у Тарасенкова в том году открылся туберкулез.
А есть еще рассказ о встрече Бахметьева с Леоновым в Переделкино.
— «Здравствуй, Леонид Максимович!» — «Здравствуйте, Владимир Матвеевич». — «Ну как, все кактусы собираешь?» — «Собираю». — «Из-за границы, говорят, присылают-то тебе?» — «Присылают. Вот из Австралии сейчас получил, редчайший экземпляр». — «А не боишься?» — «А чего ж бояться?» — «А как же, связь с заграницей, как никак все ж таки». — «Так то же, Владимир Матвеевич, кактусы». — «Ну, не скажи, Леонид Максимович, кактусы кактусами, это конечно, а под видом-то кактусов всякое чуждое влияние протащить можно. Австралия-то буржуазная страна, капиталистическая! Да чего с тебя возьмешь-то, Леонид Максимович, чего объяснять-то тебе? Не наш ты человек! Это ж каждому ясно — несоветский ты человек!.. Ну да уж ладно, бывай здоровенек, Леонид Максимович, бывай здоровенек!»
И пошел дальше. Или про молодого Симонова, когда тот только начал набирать силу, в гору подниматься и на Сталинскую премию купил первую свою дачу.
— «Ты что это, я слышал, дачкой обзавелся?» — спрашивает его Бахметьев. «Обзавелся», — говорит Симонов. «Премию всю небось всадил?» — «Ну и что же, ну и всадил». — «А не страшно, что премия та тебе по макушке шмякнет? А? Балочкой-то тебя пришибет». — «Да чего ж, Владимир Матвеевич, балочке-то рушиться, дача крепкая». — «Крепкая-то она, крепкая, да только с виду крепкая! Ты-то, когда дачку покупал, пальчиком балочку поскрябал, поглядел, чего там, под лачком-то, в балочке, а? Не догадался небось? То-то и оно. Снаружи-то балочка как балочка, а изнутри-то дачку червячок подточил! Я ж того владельца, проходимца, у которого ты дачку купил, как облупленного знаю, он же той дачей торговал, продать не мог, покупатели с головой находились, это ж такого, как ты, ждать-пождать надо…»
И так до следующей встречи. Может, это придумали, да уж больно похоже на Бахметьева, но за разговор с Тарасенковым ручаюсь. Бахметьев любил сделать человеку неприятность, добра не сеял. И вот этот человек должен был принимать Марину Ивановну в групком писателей. Как это происходило, мне рассказал поэт Илья Френкель. Он как-то шел по коридору Гослитиздата, а навстречу ему Бахметьев.
«Слушай, Илья, — сказал он, — ты про такую поэтессу Цветаеву что слышал? Стишки-то она ничего пишет? А?» — «Замечательные стихи она пишет, Владимир Матвеевич, я еще мальчишкой ею увлекался, ее книгу «Версты» наизусть знал! А к чему это ты?» — «Да вот, понимаешь ли, должны мы ее сейчас в групком принимать».
«То, что она в Москве, я давно слышал, да вот ни разу встретить не удалось, мне бы хоть одним глазком поглядеть, какая она!» — сказал Френкель. «Да хоть обоими гляди! В этой комнате сейчас собрание проводить буду…»
— Ну и что же, Бахметьев погарцевал на том собрании? Помучил Марину Ивановну своими вопросами? — спросила я Френкеля.
— Представляешь, ни одного вопроса не задал!
— Не может быть!
— Ей-богу, сам удивлялся, и как это ему, бедному, сдержаться было трудно! Да указание получил — не мог. Он председательствовал, он задавал тон собранию, а его все боялись…
Собрание происходило в одной из редакционных комнат, заставленной столами, где после рабочего дня было душно и накурено. Собрались члены групкома. Пришла Марина Ивановна, была она в пальто, в берете, с хозяйственной сумкой в руках. Показалась она Френкелю очень утомленной, выглядевшей старше своих лет, и явно была очень взволнована. По воспоминаниям Френкеля, все сошло гладко, приняли единогласно и тут же ее поздравили. Френкель попросил ее почитать стихи, но Марина Ивановна, видно, оценив обстановку, отказалась читать свои стихи, сказав, что не помнит их и лучше почитает переводы, и читала переводы, которые ей заказывал тот же Гослитиздат. В комнату набилось полно народу и в коридоре стояли — слушали Цветаеву.
Есть и несколько иной рассказ об этом же событии — сотрудницы Гослитиздата Зинаиды Петровны Кульмановой. Она припоминает, как некто Криницкая, работавшая в одной из редакций, назвала на собрании Марину Ивановну белогвардейкой. Марина Ивановна расстроилась. Ее утешали. Но Френкель категорически отвергает, что подобное произошло на том собрании, ему это обязательно запомнилось бы. Быть может, Криницкая говорила это раньше, быть может потом…
10 апреля Марина Ивановна отстояла в ночной очереди, как обычно, и передала Сергею Яковлевичу деньги. Теперь ей уже надо было носить одну передачу, об Але шли иные заботы. Але надо было собирать посылки, и пригодились, наконец, те странные мешочки, украшавшие стены ее комнаты на Покровском бульваре; в эти мешочки она ссыпала овощи, которые сушила на батарее. Я тогда не понимала, зачем она сушит столько овощей и зачем вообще сушить овощи, и приписывала это чудачеству гения! А ей, должно быть, посоветовали это там, в ночных очередях, а может быть, и Нина поделилась опытом.
11 апреля она получила от Али первое письмо, получила утром, когда Мур был еще в школе, но письмо не респечатывала до его прихода, хотела разделить с ним радость.
«Москва, 12-го апреля 1941 г., суббота.
Дорогая Аля! Наконец твое первое письмо — 4-го, в голубом конверте. Глядела на него с 9 ч. утра до 3 ч. дня — Муриного прихода из школы. Оно лежало на его обеденной тарелке, и он уже в дверях его увидел, и с удовлетворенным и даже самодовольным: А-а! — на него кинулся. Читать мне не дал, прочел вслух и свое и мое. Но я еще до прочтения — от нетерпения — послала тебе открыточку. Это было вчера, 11-го. А 10-го носила папе, приняли.
Аля, я деятельно занялась твоим продовольствием, сахар и какао уже есть, теперь ударю по бэкону и сыру — какому-нб. самому твердокаменному. Пришлю мешочек сушеной моркови, осенью сушила по всем радиаторам, можно заваривать кипятком, все-таки овощ. Жаль, хотя более чем естественно, что не ешь чеснока, — у меня его на авось было запасено целое кило. Верное и менее противное средство — сырая картошка, имей в виду. Так же действенна, как лимон, это я знаю наверное.
- Моя мать Марина Цветаева - Ариадна Эфрон - Биографии и Мемуары
- Моя мать – Марина Цветаева - Ариадна Эфрон - Биографии и Мемуары
- Воспоминания о Марине Цветаевой - Марина Цветаева - Биографии и Мемуары