Я подумал, что попал на крепостника. Но через полчаса я услышал от него же, барина, такие рассуждения о самовластии, которые подписал бы каждый ультралиберал. В этом же обществе, только уже не в вагоне, а в отеле за обедом, гласно, преосвященный Филарет [митрополит] Московский, именовался подлецом, министр финансов — вором и глупцом, а Наполеон III — молодцом. Общество, весьма близкое к царю, показалось мне с непривычки чем — то странным, неприличным и невысоко поставленным, что я, признаюсь, пожалел о нашем сердечном главе государства. Что — то недоброе, ненормальное, казалось мне, царит вокруг него.
В этом обществе поражало меня не простота в обращении, не благородство и свобода мысли, а что — то нахальное, грубое, неряшливое и почти бессмысленное. Ни одной новой и дельной мысли в течение 5–6 дней моего пребывания в этом отборном обществе мне не пришлось слышать.
Последовавшее за тем проклятое каракозовское покушение еще более заразило социальную атмосферу и побудило правительство к принятию мер, если и не бессмысленных, то, во всяком случае, двусмысленных.
Меры были такого рода, что они и не могли не озлобить молодежь и не увеличить числа недовольных. Само правительство, должно быть, чуяло, что в его распоряжениях не хватает смысла; я это заключаю из слов гр. Толстого (назначенного тогда в министры народного просвещения и в прокуроры Св. Синода). Мне передал эти слова один из членов Новороссийского университета, вытребованный гр. Толстым на совещание в С. — Петербург и слышавший от министра на приглашенном обеде (следовательно, не в тайне). Дело в том, что уволенный новым министром народного просвещения, я, возвратившись в 1866 году в мое имение, посетил однажды Одессу, где бывшие мои сослуживцы, профессора и доктора, пригласили меня на обед в одном отеле. Говорились тосты. Я ответил таким: «Господа, вы хвалите меня; не мне судить, заслужил ли я это; но если заслужил и что — нибудь сделал хорошего, то обязан этим здравому смыслу, от которого старался никогда не отступать. Итак, поднимаю бокал в честь здравого смысла; он теперь в особенности всем нужен».
Эти или почти эти слова были напечатаны в одесской газете и перешли в столичные газеты. Гр. Толстой на его приглашенном обеде и изволил выразиться, что — де Пирогов бросал камушки в мой огород.
По правде, говоря мой тост, я и не думал о гр. Толстом, а сказал его, находясь под впечатлением тяжелого административного гнета и произвола, царившего тогда в Юго — Западном крае (при Безаке). Но знает кошка, чье мясо съела. Так и гр. Толстой заранее чуял, что он наступил ногою на здравый смысл.
Случалось мне не раз, в течение 15 лет, прожитых в моем имении, встречаться на железных дорогах и в домах с учителями и учениками школ гр. Толстого, говорил и с родителями разных национальностей, и ни от кого, ни однажды, не слыхал доброго слова о школьных поряд
ках. Только жалобы на гнет и произвол, до того резкие, что я считал гражданским долгом притворяться и защищать перед этой публикой распоряжения, которым не сочувствовал.
Так тянулось до 1870–х годов; тут парижская коммуна подогрела наших эмигрантов и доморощенных коммунистов. Польский жонд и парижская коммуна — две порядочные школы для хороших учеников! Было чему научиться практически. И когда подпольная организация совершилась умелыми руками и свежими силами, готовыми ринуться в борьбу, у нас организовалась в широких размерах административная ссылка и крепчал административный произвол.
Число недовольной молодежи росло. Связи с заграничной пропагандой крепли и организовались. Это видно из разных происшествий, процессов, эмиграций. Наконец, последние войны наши — сербская и турецкая дали окончательный толчок вперед всему механизму.
Я уже записал на днях, как я смотрю на разные партии недовольных и как объясняю себе косвенные (не прямые) связи, иногда весьма отдаленные, неприметные для самих связанных и недовольных административными и другими распоряжениями, с подпольною пропагандою и крамолою.
Пропагандисты и крамольники следуют мудрому правилу: кто не против нас, тот за нас. Конечно, не все, а только не принимающие участия в убийствах, взрывах и т. п. Эти — то и наживают себе, всего более, отдаленные связи с недовольными.
Другие же, самые радикальные, intransigeants (Непримиримые (франц.)), действуют по тому же правилу, как и правительственная администрация: кто не за нас, тот против нас.
Выгода и сила, очевидно, на стороне заговорщиков; они действуют по двум противоположным принципам; наша администрация — по одному и то отчаянному и отвратительному для честных, справедливых и добрых граждан.
С подпольною печатью повторилась та же история, как и с «Колоколом»; о ней запрещено было упоминать в печати; приказано было игнорировать эту печать, тогда как она рассылалась и читалась молодежью и всеми любопытствующими.
Странно, чрезвычайно странно, если не бессмысленно, оставаться все при одном и том же средстве, то натягивая его донельзя, то ослабляя, когда приходилось невтерпеж, когда опыт с каждым днем убеждал все более и более, что это средство ненадежно, временно, паллиативно [#139] в худом смысле, то есть, облегчавшее со вредом. Никто, как будто, не знал векового правила: погром стерпим и даже благодетелен, когда он, как гроза, очищающая атмосферу, разом, одним ударом прекращает зло.
Но в государстве, не взволнованном революциями и междоусобными войнами, террор только тогда на своем месте, когда правительство
наверное рассчитало, что оно разом вырвет причину смут и крамолу с корнем вон. Это — глубокого ума дело, и у нас в мирное время, по случаю одних административных неудач в истреблении подпольной интриги, предпринять такую революционную меру, по малой вере, не безопасно для будущего спокойствия государства.
Я нарочно нигде не называл пропагандистов и наш жонд или нашу коммуну нигилистами, как величают убийц царя в иностранных газетах. По крайней мере, с нигилистами прежнего времени они мало имеют общего. Русский наш нигилизм в своем начале был, собственно, одно бесплодное отрицание. Какая — то вялая обломовщина в чисто русском вкусе. Сидит, лежит и отрицает. — «Дважды два — четыре». — «А кто мне сказал, что дважды два — четыре?» — «На то Бог ум дал». — «А кто его, этого Бога — то, знает?» — «Это идеал». — «А что такое идеал?» — «Выше того, что видишь и щупаешь, ничего нет», и прочее и прочее в этом роде. Таких, по крайней мере, господ я встречал под названием нигилистов.
Умнейшие, более образованные и талантливые из них, конечно, не были бессмысленны в этом роде. Они серьезно занимались наукою; но их я бы скорее назвал материалистами, чем нигилистами; от прежних материалистов они ничем не отличались, на мой взгляд.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});