Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Может показаться, что вынужденная роль заведомо не подлежащего опубликованию поэта стала позицией, – так, например, в прозе позднего Юрия Трифонова вынужденные эзоповы перифразы неразрешенных советской цензурой фактов, цитат, мнений, анекдотов почти полностью сходятся с «чеховскими» умолчаниями, уходами от формулирования главных идей. Получается, что писатель молчит о важнейшем не столько по причине внешних запретов, сколько по собственному, «чеховскому» выбору: не говорить всуе о высоком и надмирном. Мандельштам когда-то бросил в ответ на жалобы непризнанного в печати поэта замечательное mot: «А Сократа печатали? А Христа печатали?». Для автора «Камня» и «Тристий» этот возглас стал девизом, определившим его творчество на долгие годы: сосредоточенное и бескопромиссное сочинение стихов без оглядки на неволю, без сетований на препоны.
Но вернемся к поэту Александру Тимофеевскому. Правдиво ли первое впечатление о том, что под гнетом несвободы поэт превращается в стихотворца-любителя, пишущего заметки на случай, предназначенные для домашнего чтения? Нет, скажем со всей определенностью и резкостью, это впечатление ложно, Тимофеевский вовсе не только и не просто автор остроумных миниатюр и незатейливых «авторских» песен, одна из которых, благодаря классическому мультику, стала народной.
Яснее всего проступает неброская значительность поэтики Тимофеевского именно в поздних стихах, когда отходят на второй план былая балладная многоречивость, изобильное словоговорение, важное само по себе, интонационно.
Мы танцуем до упаду на четвертом этаже,Мы перепились до чертиков и пить не можем уже.Шпроты рассыпались по полу – пускай их черт подберет,Люстра внизу под нами качается взад-вперед.От нашей пляски окна и двери охватывает дрожь,Мы грязи намесим столько – за неделю не уберешь.Наша молодость вытекает, как из лопнувшей рюмки коньяк,Но еще нам не нужен пружинный матрас, мы обойдемся и так.И обнимем наших девчонок, и погасим повсюду огни…
В этом стихотворении, написанном на рубеже пятидесятых и шестидесятых, главное – непокорная цельность частной жизни, неподвластной окружавшим тогдашних юношей и их подруг двойным стандартам. Стихи последних лет становятся лаконичными, афористичными, смыслы расходуются в них весьма экономно. С особой отчетливостью это можно наблюдать в книге 2004 года «Сто восьмистиший и наивный Гамлет».
Как телу надобен уход,Как нужно языку общенье,Душе необходим уход,Побег, отъезд, невозвращенье.Не от жены, не от трубыНад крышей дома, не от быта!Побег ей нужен от судьбы,Которая душе открыта.
Впрочем, и в более ранних стихах исподволь росла и накапливалась в стихах Тимофеевского его главная, легко узнаваемая эмоция, отсылающая, как уже говорилось, к вынужденному и в то же время аутентичному лаконизму прозы Юрия Трифонова. Эту эмоцию можно было бы осторожно определить так: «напряженная покорность неизбежному». Смещение нерва проблематики с «общественных» вопросов в область экзистенциальную для многих «шестидесятников» – факт глубоко значительный. Все дело не во внешних условиях жизни, а в желании и умении принимать негативные социальные обстоятельства времени и места с тою же легкостью и естественностью, что и радости гипотетической либеральной свободы.
О, прячьте слезы, слезы прячьте,Кичиться горем нет причины.О, не рыдайте и не плачьте,Вы, женщины, и вы, мужчины.Хочу я крикнуть в исступленье,Чтоб стих звучал, как глас пророка:В страданье нету искупленья,Оно лишь следствие порока!
Жалобы, бесконечные сетования на «бессмыслицу и неудачи» – все это подвергается жесткому отрицанию. Хотя недовольство нытьем и жалобщиками оборачивается здесь «криком в исступленье», еще далеким от будущей уравновешенности:
Я вас умоляю, не надо грустить о поэте,Не надо по щечкам размазывать грязных следов…И если не будет войны и останется жизнь на планете,Стихи мои выйдут не позже двадцатых годов.
В этом знаменательном четверостишии сходятся две тенденции. С одной стороны – традиционная уверенность в будущем высоком предназначении собственных стихов (ср. цветаевское «Моим стихам, как драгоценным винам, // Настанет свой черед») и с другой – раздраженное неприятие демонстративных упований на будущее бессмертие души в заветной лире. Стихи Тимофеевского вышли и завоевали симпатии читателей гораздо раньше, чем предполагалось: не в 2020-е, а в 1990-е. В масштабах жизни поэта это тридцатилетие решающее: именно в эти сроки достижим ответ на вопрос о прижизненной известности. Но в том-то и дело (с этого начинались мои рассуждения), что Тимофеевский пишет так, как будто его стихи ничего в мире не меняют, словно бы и неважно для них наличие внимательного и понимающего читателя. Именно так, в отсутствие свидетеля и читателя, создает Тимофеевский сильные стихи, лишенные какого бы то ни было следа желания прямо воздействовать на жизнь.
Душа моя от тела отлетелаИ стала малым облачком печальным,И грустно-грустно на землю глядела,Вернувшись к тем кругам первоначальным.Бессчетные, к ней прижимались души,Бесплотные, они сбивались в тучи.Немотные, они точили слезы –Три дня им оставалось видеть землю…
Именно в этих отрешенно-метафизических строках явственно огромное их отстояние от простеньких, хоть и не лишенных аттической соли рифмованных юморесок. Замкнутость в бытовых подробностях жизни не мешает прорывам к бытию, но эти усилия не предполагают поисков пророческих гарантий весомости поэтического слова. Наоборот – вполне по-чеховски, – подчеркивается слитность, нераздельность быта и бытия, подверженность того и другого тавтологическому, ироническому остранению.
Сидит на камне ЧеховРодимый наш А.П.И ищет человековВ гуляющей толпе.Он смотрит очень строгоИ, видимо, задетТем, что народу много,А этих самых нет.
От тривиальности будней лишь полшага до иронической притчи о бытии, пересмешничество в этом случае немедленно оборачивается подспудным (и снова – прямо не названным) трагизмом.
Впрочем – покусимся на святое! – даже песенка крокодила Гены не так уж беззаботна при ближайшем рассмотрении, достаточно представить воспеваемые события буквально и помимо видеоряда классического мультфильма. Кто-то у прохожих на виду играет на гармошке? Какие приходят на ум ассоциации – ясно с первого вопроса. Это человек (не крокодил уж, конечно) бесконечно одинокий, уподобившийся страннику или нищему, уверенный в том, что никакой вертолет к нему не прилетит по случаю праздника, ведомого лишь одному ему.
Неброские стихи-картинки позднего Тимофеевского говорят проницательному читателю о многом. В них заключено видение, далеко не всем современным стихотворцам свойственное, совмещающее ненарочитое разочарование в прежних идеалах с жизнеутверждением, ироническую стихию с мужественной стойкостью, желание острить и осмеивать с неискоренимой потребностью говорить обо всем всерьез. Всерьез и надолго.
БиблиографияВторое пришествие // Дружба народов. 2000. № 7.
Двенадцать свиданий (1949–1990) // Дружба народов. 2001. № 5.
Запах сада // Новый мир. 2002. № 2.
За кошачьим кормом // Дружба народов. 2002. № 11.
Время вспять // Дружба народов. 2003. № 11.
Опоздавший стрелок. М.: НЛО, 2003. 240 с.
В дни Страшного суда // Знамя. 2004. № 2.
Игра, которой нет // Новый мир. 2004. № 2.
Сто восьмистиший и наивный Гамлет. М.: ОГИ, 2004. 128 с.
Девятое мая 1945 года: хроника // Дружба народов. 2005. № 5.
В зоопарке и на воле // Новая Юность. 2005. № 6(75).
Замедленное кино // Новый мир. 2005. № 11.
Письма в Париж о сущности любви. М.: Дом-музей Марины Цветаевой, 2005. 69 с.
Метаморфоза // Знамя. 2006. № 3.
Он ищет читателя, ищет… // Дети Ра. 2006. № 5.
Размышления на берегу моря // Дружба народов. 2006. № 5.
Чудеса в зоопарке. М.: Моск. зоопарк, Галерея Леонида Шишкина, 2006.
Подарить тебе апрель… // Дружба народов. 2007. № 5.
Стихи на песке // Новый мир. 2007. № 6.
Персоналии // Новый мир. 2008. № 11.
Размышления на берегу моря. М.: Воймега, 2008. 160 с.
Пушкин и мелочи жизни // Континент. 2009. № 140.
Краш-тест. М.: Время, 2009. 96 с.
Ответ римского друга. М.: Время, 2011. 128 с.
Гамлет в красном поясе. М.: Время, 2013. 160 с.
Дмитрий Тонконогов
или «Я ничего не знаю о себе…»
Дмитрий Тонконогов пишет не просто мало, а очень мало, даже выпуск двух почти одинаковых книг с одним и тем же названием ему простителен, потому как все ждут: чего там еще он придумает? – пусть, пока суд да дело, прежнее еще раз опубликует. А он не придумывает и не придумывает и так – годами, поскольку (вероятно, так Дмитрию Тонконогову думается) все уже понаизобретено – от абсурдистских вывертов смысла до концептуалистских отказов от прямого и однозначного смыслопорождения. Тонконогов хитер и остер: он не соглашается на меньшее, чем любовный роман даже не с человеком, не с конкретным сцеплением судеб и фактов, но – с самою возможностью поэтического рассказа как такового, с процессом и даром рассказывания, с сюжетной историей, взятой как обобщенная способность говорить, а вовсе не как конкретная данность каких-то событий и чьих-то отношений.